Немой. Фотограф Турель - Отто Вальтер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
…исчезла, а он продолжал лежать неподвижно, натянув на лицо колючее одеяло. Пот бежал по его шее. Нет, думал он, и слышал вдалеке осипший негромкий голос Брайтенштайна, и одновременно «Нет, не смей, отпусти, ты в точности как он». Где же он? Почему отец не лежит по ту сторону свободной койки, на которой и под которой они держат свои вещи, почему он не приходит, и как было бы хорошо, если бы они могли еще немножко полежать рядом в темноте и тихонько поговорить, пока остальные все еще слушают Брайтенштайна или давно уже спят.
— Эй, Немой, а ты где пропадал? — негромко окликнул его Брайтенштайн. Нет, думал Лот. Не шевелиться. Лежать себе тихонько, спать. Брайтенштайн босиком прошел вдоль коек. Перед его, Лота, койкой он остановился.
— Вот кому хорошо, — сказал он, — может себе отмалчиваться, и никто не станет к нему приставать и выспрашивать. Как по-твоему, Гайм, верно ведь, ему хорошо?
— Не знаю, — сказал Гайм. Наверное, он все еще сидел на скамье и читал свою книгу или просто дремал. — Не знаю, хорошо ему или плохо, — услышал Лот его голос.
— Мы просто про него забыли, что Сами, что я. — Лот слышал, как шаги прошлепали обратно. — В последнюю минуту, мы уже сидим в машине, а он мчится со стороны базарной площади. Судя по виду, пробежал немалую дистанцию. Весь мокрый от пота и от дождя. Верно, Самуэль?
— Брайтенштайн, пора бы тебе угомониться, — сказал Борер. — Хватит с нас деревьев и ветра. Ты один, а нас десять, и мы хотим спать.
Слышно было, как Борер заворочался на своей раскладушке.
— Откуда «десять», — сказал Брайтенштайн и прошлепал дальше. Он был очень возбужден. Перед дверью он остановился. — А Ферро? — сказал он. — Ферро еще торчит в тамбуре и начищает свой драндулет, — он обернулся. — А Гайм, тот все еще размышляет. Верно, Гайм? Так что вас девять, Борер, девять человек хотят спать. Ты забыл Шава — на одного меньше, Борер. Ну ладно, — добавил он, — я еще на минуточку выйду. Поищу твою канистру. Ты же, кажется, говорил, что потерял канистру с бензином, верно, Борер?
Борер молчал. Возможно, он тем временем заснул. Брайтенштайн, выходя, давился от смеха. Скрипнула входная дверь. Отец что-то пробормотал в сенях. Шелест, дождь, хлопанье парусины. Муральт впереди тихо покряхтывал. Восемь, подумал Лот, спит восемь человек. Женщина… Он, Лот, не спит.
Гайм (узкоколейка)
«Когда же дракон увидел, что низвержен на землю, начал преследовать жену, которая родила младенца мужеского пола. И даны были жене два крыла большого орла, чтобы она летела в пустыню в свое место от лица змия и там питалась в продолжение времени, времен и полвремени. И пустил змий из пасти своей вслед жены воду как реку, дабы увлечь ее рекою».
Ты опустил книжечку. Нет, невозможно сейчас думать о прочитанном. Что-то изменилось здесь, в бараке, где ты один еще не спишь, а сидишь на скамье на границе света от карбидной лампы. Или что-то изменилось за его стенами? Ты прислушался. Потом положил книгу рядом с собой на скамью, встал и открыл окно. Ты встал на колени на скамье и через круглую дырочку в закрытой ставне услышал журчание дождя. И больше ничего. Даже парусина перестала хлопать; наверное, она набухла от сырости и провисла до самого бака с водой. И не движется. Твои глаза начали привыкать к темноте, и теперь ты мог различить клочья тумана; они беззвучно скользили мимо. Но ветер — где же ветер? Вот сейчас, подумал ты, вот сейчас начнется. Ветер просто переводит дух, но вот сейчас он снова завоет в лесу и ринется вверх, к перевалу. Где-то вверху, в кустах, пронзительно закричала сойка. Ты стоял на коленях затаив дыхание. Холод обтекал тебя. Тишина. Она оказалась громче, чем прежний шум. Ну да, дождь. Он все идет и идет не переставая, сорок дней продолжался потоп, и вода подняла ковчег, и он возвысился над землею, но нет, Гайм: это не потоп, право же, нет. Это октябрьская морось, и упругие капли, которые наливаются на ветвях и на желобе крыши, и звучно шлепаются о землю, а барак — это не ковчег, а всего лишь грубо сколоченная сборная постройка, и она прочно стоит на бревенчатом основании, которое вы заложили с месяц тому назад.
Осторожно, чтобы никого не разбудить, ты закрыл окно. Постоял. На столе — пустые стаканы. Пепельницы из консервных банок наполнены остывшими окурками. Все как всегда. Но в то же время все вдруг как-то изменилось, стало чужим, как в самом начале. Так или нет, Гайм? Ты прислушался. Ветер молчал. По какой-то там неизвестной тебе причине, которая побуждает ветер дуть или затихать, сейчас он затих, может быть, ненадолго, может, он просто дольше обычного переводит дух; но теперь почувствовалось: ничто больше не связывает тебя с этой длинной комнатой и теми, кто в ней спит. Чужие эти люди, лежащие в ряд с замкнутыми лицами, впереди, у двери — Самуэль, рядом с ним Муральт, потом Брайтенштайн, — и он наконец, заснул; дальше Гримм, потом младший Филиппис за ним Керер, за Керером Кальман с широко открытым ртом, потом Шава, вернее, его пустая койка. Ты посмотрел на нее, ты еще раз оглядел каждого по очереди отсюда до двери и снова в обратном порядке. Может, в этом все дело, Гайм? Может, дело в том, что каждый, по крайней мере в этот поздний час, один и замкнут в себе, и даже шум перестал связывать их с тобой, они снова бесконечно далеко от тебя и замкнуты в свои сны и в эту странную тишину, и каждый воспринимает окружающий вас мир на свой, неизвестный тебе лад; может, в этом все дело? Ничто не связывает тебя с ними, ничто не связывает их между собой. Ничто, разве только грубая бревенчатая крыша, да и она в этой жуткой тишине перестала быть кровом, под которым вы все вместе находили защиту. Шава сегодня ушел, а тебе и в голову не приходило, что он может уйти. Не была ли история с Шава прямым доказательством того, как мало вы здесь, в сущности, знаете друг друга?
Что касается тебя, то ты — это уж точно — один из самых добросовестных рабочих, какие когда-либо работали у Кальмана. Один из самых упорных. А еще: ты тощ, мал ростом, у тебя остренькое личико, и чудные очки без оправы — тебя можно принять за архивариуса, за конторскую крысу или за степенного маленького учителя, какие раньше преподавали в сельских школах. Ты — член методистской церкви, ты принадлежишь к одной из славных общин горной местности, и каждый день прочитывать пять страниц священных текстов — один из христианских обетов, который ты на себя возложил. Что знают об этом остальные? Что для них эти затрепанные страницы, на которые теперь снова падает белый свет прикрытой абажуром карбидной лампы? Ты один, и ты читаешь дальше, слово за словом. «Но земля помогла жене, и разверзла земля уста свои, и поглотила реку, которую пустил дракон из пасти своей».
«Нет!» — вскрикнул вдруг кто-то, это был младший Филиппис, Джино, и ты увидел, как он вцепился в изголовье своей кровати. «Только не я», — пролепетал он. Он спал. «Ему что-то приснилось», — подумал ты. Младшему Филиппису действительно что-то снилось. Он метался в постели, сопел, и даже отсюда было видно, как вздымается его грудь. «Господи, — подумал ты, — пошли ему праведный сон». Но, видно, господь его ему не послал, или, по крайней мере, не сразу, потому что младший Филиппис теперь громко закричал сонным голосом, разобрать можно было только «нет», и «вниз, в укрытие», и протяжное: «Немой, в укрытие!» При этом он взмахнул рукой. Немой лежал почти прямо напротив тебя. Теперь он приподнял свою большую голову, медленно сел в постели, повернулся к Филиппису, а потом посмотрел на тебя. Удивленно посмотрел на тебя, потом снова на Филипписа, и ты сказал: «Спи, Немой. Это он во сне». Немой кивнул. Снова улегся на бок. Больше никто не проснулся.
Ты откинулся назад. Поднес книгу к стеклам очков. «И рассвирепел дракон на жену, и пошел, чтобы вступить в брань с прочими от семени ее, сохраняющими заповеди божьи и имеющими свидетельство Иисуса Христа. И стал я на песке морском, и увидел выходящего из моря зверя…», но смысл слов не доходил до тебя, ты чересчур устал для того, чтобы раздумывать над ними; ты попытался представить себе, как дракон воюет с другими детьми этой женщины, и как он вышел на берег моря и стоит там, в вертикальном положении, огромный старый дракон, охваченный скорбью и гневом, и как он извергает изо рта воду, но сон или, вернее, какое-то полузабытье постепенно овладевало тобою, и как раз в ту минуту, когда старик Ферро, лежащий у стены метрах в двух от тебя, застонал и беспокойно задвигал головой, ты прислонился затылком к стене и отдался во власть тишины, и она словно опьянила тебя. Сквозь полуопущенные веки и уже запотевшие от холода стекла очков ты еще смутно различал его завернутую в одеяло фигуру на койке, иногда тебя пробирал легкий озноб, «Ферро, — подумал ты, — опять он напился», все расплылось перед твоими глазами, ты задремал.