Самозванец - Павел Шестаков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из Тулы Дмитрий двинулся к Москве и в Серпухове узнал о гибели Годуновых.
Встречающие заверили:
«Святые храмы, Москва и чертоги Иоанновы ожидают тебя. Уже нет злодеев: земля поглотила их. Настало время мира, любви и веселия».
По поводу смерти Годуновых Дмитрий выразил сожаление.
Возможно, и угрызался и сожалел почти искренне, но было уже не до покойников.
На берегу Оки, на лугу, поставленный к прибытию Дмитрия, красовался огромный шатер, богато убранный на несколько сот человек. Там бойко хозяйничали повара срочно привезенной из Москвы придворной кухни. Царь давал свой первый пир.
Первый царский. До сих пор с ним пировали соратники по оружию. В шатре под Серпуховом Дмитрий угощал вчерашних противников — «бояр, окольничих и думных дьяков…»
Под Кромами он отдает дань уважения героям-казакам.
В Туле неприветливо встречает «борисовых изменников»: бояр, пришедших с повинной, позволяет казакам глумиться над ними.
В Серпухове о народе не слышно.
Следующий этап — Коломенское.
Шестнадцатое июня.
Новый шатер, теперь уже на подмосковном лугу.
Со всех сторон несут дары — ткани, меха, золото, серебро, жемчуг. Как это не похоже на недавнее сидение в Путивле! У ног царя все. Даже немцы-наемники наконец поняли, что у них нет другого хозяина.
«Мы честно исполнили долг присяги, и как служили Борису, так готовы служить и тебе, уже царю законному».
Сплошная радость развязывает язык, с него — в какой уже раз! — слетают неосторожные слова. Дмитрий славит неустрашимость немцев при Добрыничах.
И за учителей своихЗаздравный кубок поднимает?..
Но Петр славил побежденных шведов.
А Дмитрий заверяет тех, кто обратил его в бегство:
— Верю вам более, нежели своим русским!
Это лишнее, это то, что называется политической ошибкой.
Зато вспомнил о народе.
Принимая хлеб-соль от бедняков, Дмитрий обещает:
— Я не царем у вас буду, а отцом. Все прошлое забыто, и во веки не помяну того, что вы служили Борису и его детям. Буду любить вас, буду жить для пользы и счастья моих любезных подданных.
Нечто подобное мы уже слышали.
Ах, да! «Поделюсь последней рубахою»… Как легко обещать и как трудно выполнять обещанное! Может быть, поэтому обещания становятся все расплывчивее.
И еще в последнем обещании настораживает фраза: «Во веки не помяну того, что вы служили Борису…»
Разве у народа спрашивали, кому служить?
Ну еще бы! Даже силой сгоняли народ в феврале 1598 года к Новодевичьему монастырю, где играл комедию Борис, умолять «большого боярина» на царство. Как пишут современники, заставляли кланяться, просить до слез. Но где их возьмешь, эти обманные слезы? И многие из страха размазывали по лицу слюни, а те, что посмекалистее, пользовались луком. Это все-таки лучше, чем получать пинки от приставов. Несообразительные, по словам летописца, «хоть не хотели, а по неволе выли по-волчьи».
Ныне этот вой им прощен, и многие искренне верили в перемену к лучшему.
Двадцатого июня даже погода, казалось, приветствовала нового царя.
Было тепло и солнечно, когда Дмитрий на белом коне, в богатейшем убранстве — одно ожерелье стоило 150 тысяч червонцев — переехал Москву-реку по «живому» мосту и через Москворецкие ворота вступил на Красную площадь. Весь путь через Замоскворечье проходил под непрерывный звон колоколов, грохот барабанов и литавр. Толпы народа заполнили не только улицы, но и крыши домов и церквей…
Сегодня трудно представить себе подобное шествие во всем блеске и пышности: шестьдесят бояр и князей, окружавших молодого царя, ярко одетые шумные отряды казаков и стрельцов, поляков, немцев.
Народ на улицах валится ниц с криками:
— Дай господи тебе, государь, здоровья!
— Здравствуй, отец наш!
— Ты наше солнышко праведное!
Все это по доброй воле, приставы на сей раз не участвуют.
Перекрывая громким голосом крики толпы, Дмитрий отвечает:
— Дай бог и вам здоровья! Встаньте и молитесь за меня богу!
И вдруг…
Короткий, но сильный шквал врывается в ликующий покой летнего дня.
Вздыбились кони. Едва удержались в седле всадники, прикрывая глаза от взметнувшейся пыли…
В тишине, вмиг сменившей гул торжества, послышалось суеверное:
— Помилуй нас бог!
Всем пришло в голову одно: знаменье! Погибаем!
Но порыв ветра как возник, неожиданно и стремительно, так и утих внезапно, будто сделал свое дело — предупредил.
Атмосфера разрядилась.
Духовенство двинулось навстречу царю.
Дмитрий остановил коня у лобного места, сошел на московскую землю, снял шапку, оглядел встречавший народ и… прослезился.
Со слезами вошел он в Кремль, сначала в Успенский собор, потом в Архангельский, где встал на колени перед гробом Грозного и окончательно разрыдался.
«О родитель любезный! Ты оставил меня в сиротстве и гонении, но святыми твоими молитвами я цел и державствую!»
Никто уже не узнает, что думал он в эту минуту.
Но народу понравилось.
— Это истинный Димитрий! — шептались многие.
Не понравилось другое. Обилие иноверцев, последовавших за царем в православные храмы. Замечены были и обрядовые неточности у самого.
— Что делать, — прощали однако, недовольные, — он был долго в чужой земле…
Естественно, в Кремле все встречающие поместиться не могли.
Пока царь рыдал в соборе, на Красной площади на лобном месте держал речь Богдан Вельский, некогда, по смерти Грозного, интриговавший против Федора Иоанновича в пользу малютки Димитрия.
Подняв икону Николы Чудотворца, боярин вещал:
«Православные! Благодарите бога за спасение нашего солнышка государя царя Дмитрия Ивановича. Как бы вас лихие люди не смущали, ничему не верьте. Это истинный сын царя Ивана Васильевича. В уверение целую перед вами животворящий крест и святого Николу Чудотворца».
Трудно сказать, сколько человек могли слышать боярина — московские колокола гудели столь громко, что непривычные иностранцы боялись оглохнуть — но верили в тот день, казалось, все.
Потом царь, как положено, пировал во дворце, а народ на площадях и дома. Кое-кто упивался до смерти.
Но не это было в диковину. В затянувшемся до глубокой ночи веселье проступало что-то надрывное, чрезмерное.
Прозорливый летописец замечал: «Вино лилось в Москве перед кровью».
Но так или иначе, многие годы, а может быть, и никогда уже Москва не увидит подобного по размаху всепоглощающего празднества.
Это не был пир во время чумы. Чума только приближалась…
Двадцатое июня 1605 года — семнадцатое мая 1606.
Одиннадцать месяцев на троне.
Может быть, они продлились бы гораздо больше, если бы всего одна голова слетела в эти без меры радостные дни.
Произошло почти невероятное.
Взбунтовался Шуйский.
Тот самый, что заверял народ, вернувшись из Углича: малолетний царевич погиб от собственной руки.
Тот самый, что свидетельствовал народу по появлении самозванца: самозванец есть вор Гришка Отрепьев, а Дмитрий давно покоится в могиле.
Тот самый, что заявил прямо противоположное буквально считанные дни назад, подтверждая с лобного места грамоту, привезенную Пушкиным и Плещеевым: жив царевич, а убит поповский сын.
И вот на пятый день после вступления на царство этого чудом спасенного и признанного наконец им самим царевича, Василий Шуйский вновь на лобном месте, но уже в качестве не свидетеля, а обвиненного и приговоренного.
В окружении толпы он стоит у плахи, а рядом палач с топором.
К сожалению, топор не опустится на плаху и не отсечет головы.
Шуйскому предстоит прожить еще семь лет, и за эти годы он станет и царем, и молодоженом, и насильственно постриженным монахом, и пленником, и, наконец, умрет в польском плену, а через двадцать три года прах его будет привезен в Москву, и тогда в последний раз толпы, привлеченные Шуйским, сойдутся на Красной площади и в Кремле, чтобы посмотреть, как гроб с останками великого интригана захоронят в Архангельском соборе, среди других царей.
В тот день, понятно, Шуйский уже никого не обманул. При жизни такое случилось с ним лишь однажды — двадцать пятого июня 1605 года…
Четверых — боярина Годунова с сыном, самозванца Дмитрия и князя древнего рода Василия Шуйского свела история в борьбе за наследие Рюрика. Все они побывали на троне. Годунов царствовал семь лет, сын его — полтора месяца, самозванец — одиннадцать месяцев, князь — четыре года. Первый на престоле умер, второго с трона стащили, третьего убили, Шуйского на престоле постригли.
Он пережил всех соперников, в том числе и Годунова, с которым родился в одном году. В день, когда князь взошел на плаху, ему пятьдесят три. Сколько из них он мечтал о престоле? В год смерти Грозного им обоим чуть больше тридцати. Но Годунов уже государственный деятель, а Василий предпочитает держаться в тени, не смея соперничать с Борисом. Больше того, служит ему верно, настолько верно, что именно Шуйскому доверено главное дело Годунова, угличское следствие. И в сущности самолюбивый, злопамятный и тщеславный человек принудил себя унизиться до угодной Годунову опасной лжи!