ОБ ИСКУССТВЕ. ТОМ 1 (Искусство на Западе) - Анатолий Луначарский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Орканья защищается. Он кричит новому аристократу: «Memento mori!»[40], он пугает его зрелищем гробов и разложения. И, мне кажется, себя самого старается запугать ранний представитель Возрождения. Ибо, как ни идиллична его пустынь с седобородыми отшельниками и их друзьями — кроликами и ланями, как ни ужасны его смерть, демоны и груды мертвецов, — все же лучезарным центром огромной фрески является томная и музыкальная сцена в саду с ее обаянием роскоши, любви, красоты. Под лютню и страстную скрипку проснулась женщина и улыбнулась кокетливо и заманчиво, сама себе удивляясь, удивляясь тому, что в унисон с новыми ощущениями ее сердца шелестят листья ароматных меларанчей и пахнут цветы живого ковра, распростертого у ее ног. И великий авантюрист Каструччо Кастракани, силой решимости и бесстыдства ставший могущественным государем, Каструччо, так похожий на сокола, которого держит в руке, обернулся спиною к Смерти и благосклонно глядит на очаровательную даму, перебирающую струны звучной лютни.
Каструччо, оглянись! Посмотри: ведь Смерть размахнулась косой — на тебя, твоих друзей и подруг, на твоих музыкантов и твой сад!
Дрогнет ли соколиное лицо повелителя Лукки? Не думаю. Разве редко смотрел он в лицо смерти во время своих сложных интриг, своих отчаянных походов? Разве он редко рисковал самой жизнью своей для того, чтобы в случае удачи она выросла и засияла переливами новой роскоши?
Та охотничья компания, перед которой разверзлись три гроба, — как по всему видно, опять–таки двор Кастракани: на белом коне — его подруга с собачкой, позади всех характерный — видимо, портретный — юноша, влюбленный в принцессу, с тихим удивлением смотрящий на своего сокола, нахохлившегося от запаха тления. В таком случае, это сам Каструччо едет на вороном коне: костюм тот же, хоть лицо не так удалось. И что же? — он спокоен, наш Каструччо, он не зажимает нос, на его лице нет ни ужаса, ни тоски; он пальцем показывает на гробы и оглядывается назад, словно говорит спокойно, твердо и лишь немного грустно: «Такова наша жизнь, мессеры». Но он не уйдет в пустынь, он воскликнет вместе со своим соперником, Лоренцо Великолепным[41]: «Наслаждайся сегодняшним днем, в завтрашнем нет уверенности!»
Как язычество, так и христианство гораздо шире и сложнее, чем простой плотский оптимизм, с одной стороны, и одухотворенный пессимизм — с другой, к чему так часто склонны сводить все дело поверхностные историки культуры, хотя бы, например, столь популярный у нас в России Мутер [42].
Насколько вопрос этот многосторонен, видно из того, что такой крупный эстетик, как Рёскин[43], говорит как о чем–то само собой разумеющемся о коренном пессимизме всякого искусства, в котором преобладают скульптурность, рисунок и светотень, — в том числе, стало быть, искусства греков, Мантеньи, Леонардо и т. п.; наоборот, колористы, по его мнению, все оптимисты, и красочный оптимизм этот создан, по английскому писателю, именно христианством! При этом Рёскин выталкивает вперед обаятельную фигуру фра Беато Анжелико с его неподражаемым, ласковым, как тихая мелодия, лазурным фоном. Конечно, язычество пессимистично, говорит этот мыслитель, разве над ним не нависла тень неизбежной смерти? А ведь христианство принесло с собой воскресение и райские надежды!
Но прочтите, как величайший поэт новой Италии Кардуччи противопоставляет насквозь светлый мир древнего политеизма царству тяжкого креста, придавившего все ароматные цветы земного счастья!
Жизнерадостна ли Греция? Да, жизнерадостна, вся полна культом цветущего тела и смелого гармоничного духа, вся полна роз и эротов, видений белокурой Афродиты, возникающей из пены морской как улыбка вселенной, и бледной Артемиды, на легких ногах бегущей по темным лесам в погоне за златорогой ланью; — Греция вся полна стройными плясками, звоном лир, шумом героических битв, вся изукрашена самым светлым порождением духа человеческого — дорическими и ионическими храмами, рисующимися своими совершенными мраморами на фоне лазуревого неба и лазуревого моря… Но разве не слышали вы, как из уст в уста, из народа в народ, от поколения к поколению полушепотом передают друг другу эллины изречение мудрости: «Лучше всего человеку совсем не родиться, а раз он родился, умереть поскорее!»
Разве христианство не пессимистично? Конечно. Краткая жизнь, в которой бедную слабую душу со всех сторон обступают сонмы демонов, то терзая ее и ее немощное тело невыносимыми муками, то — и сие горше первого — сбивая ее с узкой тропинки блага на широкую дорогу, ведущую в пасть ада. Жизнь — мгновение; но какое это мучительное введение в муку уже вечную и всякое земное воображение превосходящую! Ибо «много званых, но мало избранных». Да и званых–то не так уж много, ибо все, жившие до Христа, и все, не слышавшие имени его, даже и не званы. Недаром шотландские пресвитеры проповедовали народу, что бог, несмотря на всю свою предусмотрительность, сделал ад недостаточно вместительным, и в последнее время приняты меры к чрезвычайному расширению этого учреждения. А праведники? Им обещано вечное блаженство. Но сколь многие останавливались в смятении, помыслив, что там, внизу, под их ногами, под райскими кущами, бьется в судорогах, проклиная и грызя себя и друг друга, неисчислимое население отверженников божьих!
И однако… Разве фра Беато с его восхитительными младенчески наивными видениями — не факт? Разве не факт святой Франциск[44], певший хвалы «дорогому старшему брату Солнцу, сестрице Луне, братишкам Цветочкам»? Разве не факт многоголосый хорал, поющий: «благ господь, вся премудростью сотворил еси»?
И все это потому, что пессимизм и оптимизм — идеи сухопарые, в которые может загнать свою думу тот или другой философ, но в которых никогда не вмещается человеческая реальность.
И дело не в них. Если эпоха Возрождения мощно сместила •ось вращения человеческой жизни, то не в смысле перехода от пессимизма к оптимизму или обратно, а в смысле пробуждения человеческой энергии.
В последнее время Джемс[45] и его единомышленники стара-.лись доказать, что для наибольшего размаха человеческой энергии чрезвычайно полезна вера в пекущееся о нас провидение. Тезис, конечно, нелепый. Характерно в нем то, что представители даже наиболее передовой и энергичной буржуазии зовут к повышению творческой энергии сквозь религию. Но истинно передовой класс современности, пролетариат, стоит на другой точке зрения: он зовет к энергии прямо и просто. Он не нуждается ни в какой вере для того, чтобы энергичнейшим •образом отдаться строительству лучшей жизни на матери–земле. Он не отвлеченный оптимист; для этого слишком много скорбей окружает его, слишком много видит он вокруг себя безобразного и злого. Он и не пессимист: для этого он слишком верит в свои силы.
Но в эпоху Возрождения роль наиболее передового элемента европейского человечества играл другой класс — уже упоминавшийся у нас класс новой денежной аристократии. И если Орканья, видимо, считался с ним и находился до некоторой степени под невольным его обаянием, то другой великий художник, родившийся несколькими десятками лет позднее, — Беноццо Гоццоли — отвечал Орканье на противоположной стене пизанского Campo Santo именно от лица этого класса. Совершенно сознательно оперся Беноццо — этот художник действительности, умевший поднять ее до какой–то теплой и детски радостной, вдохновенно сказочной красоты, — на великий миф о вавилонском столпотворении.
Фоном для изумительной картины служит итальянский пейзаж, раз навсегда опровергающий поверхностное суждение Тэна, будто живописное ведет свое начало от Сальватора Розы. Тут мы видим голубую и позлащенную даль, обрывистые дикие скалы, плодоносные долины, исчерченные серебряными дугами речек и усеянные веселыми поселками, и на этом фоне громоздится фантастический пестрокаменный город с четкой надписью на вратах: «Babilonia»[46].
Что за город! Все осуществленные и неосуществленные мечты Раннего Возрождения, эпохи несравненных строителей: Джотто, Брунеллески, Альберти и десятка других, все архитектурные фантазии, полные изящества и блеска, толпятся друг на друге, словно оспаривая каждый клочок земли, одна выше другой вознося головы и каменными голосами распевая гимн о строителе–человеке.
И посреди — назначенная царствовать над сестрами–башнями и братьями–храмами — высится строящаяся вавилонская башня. Кипит работа. Воистину кипит! Какие ражие молодцы носят известь, канатами поднимают обделанные блоки мрамора, творят охотно и грациозно, осуществляя надменную великую мечту: достроиться с земли до купола небес, стать равными этим богам, которые так долго пугали человека молниями и громами.
Строителей и постройку окружает густая толпа всех возрастов: разнообразнейшие типы — вероятно, портреты. Толпа недоумевает, робеет, сомневается. Не сомневаются одни работающие.