ОБ ИСКУССТВЕ. ТОМ 1 (Искусство на Западе) - Анатолий Луначарский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не так ли нынче слепые могучие массы народные сильны дойти до пределов победы, но не видят дороги среди тьмы невежества? Не так ли нынче зрячий и разумеющий видит звезду путеводную, видит путь и врага — и немощен доползти до них.
И преобразился в глазах моих мрамор. И две фигуры — фигура бога, страдания искупляющего, знания просвещенного, и животной силой могучего, великолепного исполина — сливались в глазах моих в одну цельную, неразрывную, огромную, невыразимо прекрасную фигуру человечества, ищущего пути, с усилием грядущего к победе.
Надо было ясную радость языческого богоносца пополнить трудом, потом и страданием богоносца христианского, чтобы засияла в глазах наших эта грядущим ваятелем оставленная фигура цельного человечества, сквозь страдания несущего миру разум, чувство и смысл.
3. Campo Santo[32] в Пизе. Триумф смерти
Город Пиза насчитывает еще и теперь около восьмидесяти тысяч жителей, имеет университет, служит административным центром богатой провинции. Тем не менее первое и господствующее впечатление от этого города — запустение.
Выходите с вокзала на площадь, окруженную дорогими и комфортабельными отелями, и посредине этой новейшей декорации видите жалкий официальный символ новой Италии — памятник Виктору Эммануилу. На пизанский истукан короля — galantuomo[33] нельзя смотреть без смеха. Невольно приходит в голову, что художник учинил издевку; пузатая коротконогая фигурка, бороденка колом, усы штопорами, носик пуговицей, и на самый нос нахлобучена каска с величественным плюмам. Какой–то ряженый карапуз. Таким произведением нскус–а почтила старая Пиза новую Италию.
Выходите на каменные набережные широкого здесь Арно, вас охватывает странная тишина, контраст между огромностью дворцов, величавостью перспектив и слабою жизнью, которая бьется теперь в исполинской каменной раковине, завещанной могучими предками слабым потомкам.
В маленькой церквушке Санта Мариа делла Спина проводник каким–то далеким голосом говорит о наводнениях, уровень которых отмечался здесь на мраморе, и о буйных боях, происходивших в седую старину на мостах Арно между удальцами правого и левого берегов, о богатырских потехах пизанской вольной молодежи, ушкуйников этого итальянского Новгорода.
Но дремлет в тиши широкий и мелкий Арно, и греется на солнце маленькая церковь, построенная словно из кружев и пены морской.
Идете дальше, глубже.
Вот и центр старой Пизы. Здесь тишина так полна, так глубока, что уже слышишь, как поет она ровным тоном, сливая голос свой в прекрасный аккорд с молчанием ясного неба, лаской горячего солнца, наивной песенкой зеленой травы, густо покрывшей великую площадь, и элегической задумчивостью трех белых великанов.
В этой тишине, насыщенной воспоминаниями, не странен наклон парадоксальной пизанской башни[34]. Как не наклониться ей под тяжестью многовековой думы, ей, свидетельнице отшумевшей славы, высокому стражу безмолвного кладбища великих дел и надежд?
Гордо кажет гармоничную и ветхую красоту свою многострадальный пизанский собор, бывший здесь, как и в других великих коммунах Италии, мощным сердцем республики, ее форумом, куда по зову вечевого колокола сходились и синьоры и пополаны обсуждать всегда критические дела свои. А рядом беломраморный купол Баптистерия[35] — просто купол, поставленный на зеленую землю.
Ваш гид будит молчание его гармоничного свода: он берет какую–то ноту, и старый Баптистерий вдруг оживает — какие–то сильные, прекрасные органные голоса подхватывают дружески брошенный им привет, играют им, передают друг другу, перекликаются, растят и множат звук, развертывают его в торжественные аккорды, светло и величаво замирающие наконец где–то высоко и далеко.
О, прошлое всегда готово с богатым великолепием ответить на ваш живой призыв.
И вот вы в самом Campo Santo.
Зеленый прямоугольник кладбищенского садика, возросшего на иерусалимской земле, привезенной оттуда благочестивыми пизанскими паломниками, окружен великолепной рамкой: это широкая сводчатая галерея, одна стена которой вся сплошь записана аль–фреско шедеврами Раннего Возрождения; другая состоит из полных чудесной грации арок или каких–то воздушных окон, которые своей прекрасной вереницей музыкально аккомпанируют и горящей под солнцем разнообразной зелени могил, и вечно живым образам давно усопших живописцев.
Немало жемчужин искусства — и не столько живописного, сказал бы я, как поэтического, философски–поэтического, хотя и выраженного красками, — носят на себе стены Campo Santo. Среди всех этих жемчужин выделяется глубиною страдальческой мысли, силой концепции, трагической убедительностью образов великая фреска, не без основания, конечно, приписываемая самому гениальному ученику гениального Джотто — Андреа Орканья[36].
Раскроем книгу несравненного Вазари, который был таким плохим живописцем и таким прелестным, в наивной болтливости своей, историком. Вот что прочтем мы, между прочим, в биографии Орканьи или, как называет его Вазари, — «Органьи, живописца, скульптора и архитектора флорентийского»:
«Увлеченные славой многохвальных произведений Органьи, лица, правившие Пизой в то время, пригласили его работать в Кампо Санто над куском стены, которую расписывали раньше Джотто и Буффальмакко. И, приложив к ней руку, написал тут Андреа «Страшный суд» с фантазиями по своему капризу, а рядом с «Страстями Христовыми» Буффальмакко, на краю, творя первую историю, изобразил разных светлых синьоров, погруженных в наслаждения мира сего, посадив их среди цветущего луга, под тенью многих меларанчей[37], кои, составляя приятнейшую рощу, имеют над ветвями своими нескольких амуров; последние, кружась вокруг и над толпою молодых женщин, списанных с натуры и, как видно, со знатных синьор того времени (кои, по древности времени, не могут быть узнаны), стараются как бы пронзить сердца их своими стрелами. И близко к тем женщинам сидят молодые люди и синьоры, слушая музыку и пение и глядя на влюбленные танцы мальчиков и девушек, радующихся усладе их взаимной страсти. И меж этими синьорами написал Органья Каструччо — господина Лукки, юного и видом прекраснейшего. А с другой стороны, дополняя ту же историю, изобразил гору жизни, тех, что, движимые чувством раскаяния во грехах и желанием спастись, бежали из мира на оную гору, переполненную святыми пустынниками, служащими богу, занятыми разным делом, каждый с самым живым чувством. И зная, что пизанцам понравилась выдумка Буффальмакко — он писал буквы слов выходящими изо рта, —
Органья поместил подобные надписи на своей картине, кои, стертые временем, не могут быть в большинстве прочитаны. Так, некоторые калеки говорят у него:
«Dacohe prosperitade ci lasciatiО morte, medicina d'ogni репа,Deh, vieni a darme mai l'ultima cena» *.
* «Так как обилие нас покинуло, о смерть, лекарство от всех страданий, сделай милость, приди угостить нас последним миром».
И многие другие подобные написал стихи старинным языком Органья, знавший толк в поэзии и составлявший сонеты».
О да, Орканья знал толк в поэзии, и, как ни очаровательны наивные рассказы Вазари, они не дают представления об изумительной философской поэме, развернутой учеником Джотто на стене пизанского кладбища.
Как передать всю поэзию этого музыкального праздника синьоров под тенью меларанчей, эту сцену, где психологическая глубина соревнуется с силой метафизической мысли и словно подчеркивается несовершенной еще техникой отроческого искусства?
Прекрасный и сильный Каструччо, с гордым орлиным профилем, держит сокола на руке и спокойно внимает музыке. А за спиной его кокетливо ласкает собачку его синьора, уже почувствовавшая какой–то сладкий ток с другой стороны; рядом с ней сидит гость, тоже с гордым соколом на руке, но с лицом, полным любовной скорби, почти мрачной нежности; он смотрит моляще, а два амура, рея в ветвях, роковым жестом отметили две молодые головы. Весь двор полон слухами об этой зарождающейся любви. Дамы переговариваются, сдерживая улыбки, но одна, стоя в стороне, прелестная, приложила палец к губам, внося в группу ноту таинственную, нежную, мечтательную. Молодая знатная девушка аккомпанирует на лютне мелодию, которую выводит на viola d'amore[38] странный музыкант с лицом, полным страсти, какой–то удивленной муки и, может быть, зависти. И, витая в воздухе над всем этим обществом, погруженным в переживания сладко щемящие, тревожные, весенние, греховные, — огромная старуха Смерть властно размахнулась своей косой.
Ее жатва обильна. Смотрите, тут же набросаны трупы: ниже всех лежит в беспомощной позе исполин, закованный в ржавые латы, а на нем цари и папы, монахи и прекрасные дамы, все с сумрачными лицами, на которые художник гениально положил смертные тени. Молодые, знатные, прекрасные, мудрые, вы все скошены беспощадно, и пошлые в отвратительное™ своей демоны, вырывая из ваших уст души, похожие на голеньких младенцев, уносят их в вечные муки. Мрачной кучей лежит груда разнообразных мертвецов, прекрасных, как цветы, побитые градом, и сверху накрыта мертвым толстым трактирщиком в странно современной клетчатой паре. А рядом — еще более трагичная группа живых. Это нищие, старые, временем и страданием истертые люди, люди без ног, без носов, без глаз, жалкий идиот, какие–то отчаянные, мрачные лица. Все с тоской, с судорожным порывом протягивают к Смерти ту просьбу, текст которой приводит Вазари. Но, равнодушная к страданиям, страшнейшим смерти, когтистая старуха косит радостное, косит гордое и оставляет стенать среди грязи, струпьев и горя жалкую жизнь, подвергнутую пытке владычицей–судьбою.