Жизнь и творчество С М Дубнова - София Дубнова-Эрлих
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Статью пришлось из-за цензуры напечатать с сокращениями. Спустя два года С. Дубнов вернулся к теме самопомощи и (120) самообороны во введении к немецкому изданию "Писем", появившемуся в переводе доктора Фридлендера (Die Grundlagen des National-Judentums, Berlin, Juedischer Verlag, 69 S. 8).
Разлука с югом наступила в середине лета. Писатель бродил по парку, по берегу моря, прощался с местами, где столько было передумано в часы одиночества. Ему хотелось проститься с друзьями интимно, в тесном кругу, но пришлось уступить их настояниям: на прощальном вечере присутствовало свыше тридцати человек. "Книга Жизни" так рассказывает об этом: "В речах звучала тоска разлуки, особенно в речи Абрамовича. Он говорил о первых годах нашей совместной одесской жизни, когда еще не было этих официальных "заседаний" с ... раздражающими спорами, а были тихие дружеские беседы о высших проблемах жизни и литературы. В некоторых речах слышался мягкий упрек, что я покидаю Одессу в разгар борьбы. Сильно взволнованный, объяснил я в своей ответной речи, что... наша общественная жизнь вступила в полосу бурь. Я сам был захвачен этой борьбой, но меня зовет другой долг перед народом, долг историка, и я ухожу в более тихую гавань".
Спустя несколько дней в вагонном купе двое людей предавались воспоминаниям об осеннем вечере, когда они приехали в Одессу с малыми детьми. Тринадцать лет, проведенных в шумном южном городе, не прошло бесследно: у писателя появилась в волосах густая проседь, а сеть морщин под глазами его подруги говорила о трудной жизни. И всё же они с грустью покидали город, где осталась частица души. Впоследствии, подводя итоги одесскому периоду, С. Дубнов писал: "Было пережито много тяжелого, но немало светлого, хорошего... Одесский период был жарким полднем моей жизни. До заката еще далеко, но лучшие годы жизни были уже позади. Семейное гнездо переносилось на новое место, где оно уже не останется полным, ибо у птенцов подросли крылья, и им предстояло улететь в разные стороны ... А я покидал теплый юг, теплое море, друзей и соратников... Ища покоя для измученной души и тишины для научной работы, я менял место. Увы, не от меня зависело менять время. А предстоявшие годы жизни совпали с эпохою социальных бурь" ...
(121)
ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ
В ЛИТОВСКОМ ИЕРУСАЛИМЕ
С балкона новой квартиры Дубновых открывался вид на крыши низких домишек и колокольни средневековых костелов. Зеленевшие на горизонте леса кольцом замыкали старинный город. Широкая улица круто спускалась к торговому центру, шумному и грязному, но другой ее конец упирался в пахучую зелень хвойного леса.
Когда столяр прилаживал высокие полки к стенам кабинета, писателю мерещились долгие годы работы за письменным столом. Тем временем семейное гнездо пустело: старшая дочь уехала в столицу, в университет, младшая - в недалекий провинциальный город кончать гимназию. "Это был - вспоминает впоследствии автор "Книги Жизни" - первый случай разлуки в нашей семье, радостный для молодежи, грустный для старших. Чувствовалось, что ... единый организм рассыпается, рвется связь поколений" ...
Грусть, проникающая относящиеся к этому времени страницы дневника, вызвана была не только отлетом птенцов из гнезда. Поступление дочери на Высшие Женские Курсы, куда еврейке трудно было попасть вследствие ограничений, считалось в семье большой удачей; больше всех радовался отец, для которого высшее образование было в юные годы недостижимым идеалом. Но к радости примешивалась тайная тревога. Ключ к ее пониманию дают слова о рвущейся связи поколений. Не физическое, а духовное разобщение с детьми, уходившими в какую-то свою, непонятную жизнь, удручало в ту пору писателя, мечтавшего об идейном единомыслии в пределах собственной семьи и о гармоническом содружестве между старшим и младшим поколением на арене еврейской общественности.
Вся юность С. Дубнова прошла под знаком борьбы с (122) "отцами", носителями вековой традиции. Придя после полосы отрицания к национально-гуманитарному синтезу, он твердо верил, что новый строй идей окажется приемлемым для молодежи. "Мы были уверены - говорит он в воспоминаниях - что молодое поколение примет наш ... в муках рожденный синтез, как основу для дальнейшего развития своего миросозерцания". Объективизм летописца, привыкшего наблюдать смену идей в чередовании поколений, изменил писателю, когда он сам очутился в лагере "отцов". Будучи рационалистом в теории, он на деле всегда руководился чувством; и когда оказалось, что рожденная в кельях маскилов амальгама индивидуализма со спиритуалистическим национализмом не в состоянии дать ответ на запросы поколения, волею истории брошенного в гущу массовых движений, он испытал горькое разочарование.
В Вильне, старом центре еврейской культуры, общественная дифференциация ощущалась острее, чем в Одессе. Писатель с интересом приглядывался к новым течениям и новым людям. Он охотно принял предложение нескольких представителей местной организации Бунда обсудить сообща ряд спорных идеологических вопросов. Беседа состоялась в квартире Дубновых в присутствии гостившего в Вильне Ахад-Гаама. Подробности этой первой встречи с деятелями революционного подполья так переданы в воспоминаниях: "В условленный вечер... в мой кабинет вошли поодиночке четыре или пять человек, назвавшихся конспиративными именами ( Среди представителей "Бунда" несомненно находились С. Гожанский-Лону и В. Айзенштат-Юдин).
... С большой предупредительностью я принял своих таинственных гостей. Их бледные интеллигентские лица, на которых лежала печать политического мученичества, расположили меня к ним. Тихо велась наша беседа. Ахад-Гаам почти не участвовал в ней; он только внимательно слушал, сидя на диване, и непрерывно курил. Он заранее считал всякое соглашение невозможным, да и бундисты, по-видимому, не возлагали на него никаких надежд. Я... к концу формулировал наши разногласия в двух основных пунктах: как историк, я не могу разделять учение исторического материализма, которое по моему мнению в особенности противоречит выводам еврейской истории; (123) как публицист я нахожу, что обостренная классовая борьба внутри еврейства несовместима с национальной в момент, когда наш народ как целое подвергается нападению и должен поэтому защищаться тоже как целое против общего врага. Было ясно, что нам не сойтись ... Мы расстались мирно, установив наши разногласия, пока еще теоретические".
Через два дня после этой беседы произошли события, которые могли послужить комментарием к некоторым ее моментам. Гомель, один из центров еврейского рабочего движения, стал ареной погрома. Здесь, однако, обстановка была иная, чем в Кишиневе: погромщиков встретил вооруженный отпор отрядов рабочей самообороны. Люди, которых С. Дубнов упрекал в отрыве от народа, в трудную минуту оказались самыми мужественными борцами за народное дело.
Вести из Гомеля разбередили в душе писателя незажившую рану. Запись в дневнике носит следы душевного смятения: "Нет покоя. Работа из рук валится. Хочется кричать от боли, раскрывать эту бездну зла - какая уж тут спокойная научная работа! Душа истерзана... В Вильне то же, что в Одессе. Не укрыться от общего горя..." В главах "Всеобщей истории евреев", писавшихся в эти дни, нашли отражение тогдашние переживания автора. Описывая погром в Александрии, историк видел перед собой картины Гомеля и Кишинева; образ слабоумного Калигулы в его воображении сливался с образом Николая второго. Этот параллелизм прошлого и настоящего характерен и для всех последующих трудов С. Дубнова, вплоть до десятитомной "Истории", где горячность публициста нередко нарушает спокойный ход исторического повествования.
С большим подъемом писались в начале 1904 г. главы, посвященные героической борьбе иудейских патриотов с римским завоевателем. На очереди была сложная проблема христианства. Историк высказал убеждение, что выросшее из эссейства первоначальное христианство, явившееся протестом личности против строгой дисциплины национального коллектива, неизбежно должно было выйти за пределы национальной религии.
В тишину виленского кабинета, где витали тени зелотов и римских военачальников, врывались отзвуки других боев: на Дальнем Востоке гремели орудия русско-японской войны. (124) Самодержавному режиму наносился удар за ударом, и историку чудилась в этом расплата за преступления. Гибель Плеве, одного из столпов реакции, от бомбы террориста, тоже была им воспринята, как акт исторической справедливости. На страницах дневника С. Дубнов ставил вопрос: не стоим ли мы теперь в преддверии перелома, как после севастопольской кампании, предшествовавшей эпохе великих реформ? Чутье подсказывало ему, что в воздухе пахнет не реформами, а революцией ...
В эти тревожные дни особенно остро ощущал он потребность общения с людьми, близкими по духу. В Вильне не удалось создать литературный кружок, но в доме Дубновых бывало не мало посетителей из среды местной национально настроенной интеллигенции; захаживали изредка и старые маскилы - тип, сохранившийся в "литовском Иерусалиме". В уютной и светлой столовой за чайным столом велись оживленные беседы на злободневные темы. Самыми частыми гостями были сионистские деятели братья Гольдберги и Шмария Левин. Иногда при встречах возникали споры - С. Дубнов по-прежнему критически относился к крайностям политического сионизма, - но это не мешало дружескому общению, основанному на одинаковом подходе ко многим проблемам современности и на совместной общественной работе.