В гору - Анна Оттовна Саксе
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Разве латыш не смеет защищать свою родину? — бросил Густ, не сумев придумать ничего другого в защиту Каупиня.
— Латыш должен защищать родину, — ответил Озол, — только он должен знать от кого: от врага или друга. Если вы с Грислисом и Каупинем считаете немцев вашими друзьями, то это еще не значит, что все латыши думают так же. Я считаю, что мы здесь, кто сочувствует горю Лидумов, думаем иначе.
— Будь он проклят этот немец, — мою Алминю… — заплакала сидевшая на лежанке Лидумиете. Озол пожалел, что затронул у нее самое больное, но ему казалось, что с этими людьми надо говорить о близком для них и осязаемом.
— И моих сыновей… — тяжело вздохнула Балдиниете. — Тебе легко говорить, Густ… — с упреком обратилась она к Дудуму. — Попробовал бы сам воспитывать детей.
— Так ведь детей ваших мобилизовали, — оправдывался Густ. — Русские так же будут мобилизовывать. Война есть война.
— Разве снова будет мобилизация? — встрепенулся Август Мигла. При немцах ему удалось за хорошо откормленную свинью уберечь от мобилизации своих обоих сыновей. Теперь они жили в лесу, в сарайчике, выжидая, что будет. — Да разве латыши еще не навоевались? — продолжал он. — Пора бы заняться мирным трудом.
— Все народы нашей страны истосковались по мирному труду, — ответил Озол, — но разве поэтому можно бросить оружие и разойтись по домам? И разве у латышей нет своих счетов с немцами? Нужно преследовать зверя, держащего в своих лапах сыновей Лидумиете, Балдиниете, Саулитов. Надо скорее освободить тех латышей, которые томятся в немецких лагерях смерти. Чего же вы хотите? Чтобы другие завоевали победу и преподнесли нам на блюде, как пирог?
— Но кто же будет обрабатывать поля? — Густ окинул всех взглядом победителя. — Вот, к примеру, Лидумиете останется одна. Разве ей тогда справиться с уборкой хлеба и картофеля?
— Как же это, — пошлют брата на брата, — подняла голос Саркалиене. — Разве у Эрика поднимется рука, чтобы стрелять, когда на другой стороне будет Ян?
«Хитры, как лисы», — мысленно усмехнулся Озол. Он увидел, что и остальные задумались. Совладев с руками, начавшими снова дрожать, он сказал:
— Но там, на той стороне, и немцы, от мины которых погибла сестра Эрика. Там немцы, на чьей мине подорвалась Дзидриня. Там все те, кто убивал, жег, взрывал, гнал латышей, как рабов, в Германию. Разве им можно дать безнаказанно уйти? Разве можно их простить?
На это, как эхо, откликнулась Лидумиете:
— Христос, правда, говорит: «Любите врагов своих», — но это уж слишком. Да простит мне господь мои прегрешения, но я сама своими руками убила бы этих дьяволов!
— Значит, ты будешь довольна, если Эрика призовут? — от опьянения и злости Густ совсем забылся и даже не постыдился издеваться над убитой горем старушкой.
— Нет таких матерей, Густ, которые бы радовались войне, — заступилась Балдиниете. — Уже от одного этого слова вздрагивает материнское сердце. Но раз немцы напали на нас, то я бы хотела, чтобы мои сыновья надели фуражки с красными звездочками.
— А что делать с теми, кто начинает войну? Врывается на чужую землю и убивает? — пытался Озол постепенно рассеять недоумение, которое он прочитал в глазах некоторых гостей. — Сдаваться без сопротивления?
— Нет, этого никак нельзя, — живо откликнулся Гаужен. — Если бешеная собака забежит в мой дом, то я ее прикончу.
— С войной то же самое, как и со всяким ремеслом, — важно заговорил Август Мигла. — Не каждый годится в сапожники, и не каждый — в солдаты. Человек делает то, к чему его влечет. Крестьянин может по-другому помочь. Выращивать для воинов хлеб.
— Гражданину Мигле я могу ответить его же примерами: если крестьянин может растить хлеб, то рабочий может ковать оружие, портной шить шинели, сапожник тачать сапоги, бухгалтер все это записывать. А кому немцев прогонять? Ангелам, что ли?
— Русские ведь такие храбрые вояки, — с деланной наивностью вмешался в разговор Густ. — Они сами разбили бы этого ничтожного немца. Шапками бы закидали.
Озол почувствовал скрытую ненависть Густа, облеченную в эти бессильные, злые слова. Но он также понял, что говорит не только с одним Густом, — пятьдесят человек слушают, следят за их поединком, и ему надо отвечать так, чтобы все видели, что противник положен на обе лопатки. Нельзя выдавать ни своего волнения, ни возмущения — это могут истолковать как признак слабости. Положив вилку на стол и прижав руки к коленям, он начал отвечать, прислушиваясь к звучанию своего голоса.
Трудно ему было говорить. Казалось, что все рассказываемое им — о внезапности немецкого нападения, о тактике отступления Красной Армии, о дружбе советских народов — давно известные и не требующие доказательств истины. И все же о них нужно говорить, потому что эти люди слышат все это впервые.
Озол обвел взглядом всех гостей, и ему показалось, что многие к его словам остались равнодушными. «Надо найти другие слова, — думал он, — приводить близкие им примеры. Победа, правда, сама говорит за себя, а зубоскальство Густа — это бессильная злоба человека, разбитого вместе с немцами. Надо говорить так, чтобы каждое слово западало в сердца людей и зажигало их огнем. Я, видимо, говорю слишком высокопарно».
— Мне кажется, что господин Дудум сам прекрасно знает разницу между немецкой и русской дружбой, — внезапно услышал Озол голос Салениека. — Немцы оставили ему на столе свою благодать, которой он навряд ли доволен. И хотя ему так и не нравятся русские, они все же спасли ему руку или ногу, а может, и жизнь.
Это замечание вызвало громкий смех и восклицания: «Расскажи, Густ, что это были за пироги в твоей квашне? Какой там был «фриштик»[3] на тарелке?»
Густ зло сверкнул глазами в сторону сестры и что-то пробурчал о женской болтливости. У него, действительно, был повод сердиться на Эмму — это ведь она рассказала соседям о неприятном случае, и теперь над ним будут смеяться не только в этот вечер, но еще долго и после него.
— Я, правда, не знаю, как другие русские, — вмешалась в разговор Саулитиене, — но те, что стояли у нас, были очень сердечные. Узнав, что наш