Кремлевские жены - Лариса Васильева
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мне это высказывание не понравилось. Явилась я из СССР, жена аккредитованного в Лондоне советского журналиста-международника, но, подобно Саломее, четких политических взглядов не имела. То обстоятельство, что к 1974 году была я в своей стране автором нескольких поэтических книг лирического характера, помогало оставаться собой и не прилепляться к литературно-политическим компаниям. Хотя это трудное одиночество.
Живя в Лондоне с 1973 года, стала я замечать за собой черты псевдопатриотизма. Мне, например, категорически не нравилось, когда кто-то ругал мою страну. Пусть он и совершенно прав. Это чувство знакомо многим. Еще Александр Сергеевич Пушкин говорил, что порой ненавидит отечество, но ему неприятно, если иностранец разделяет с ним это чувство.
А тут сидели далеко не иностранки. Стараясь быть вежливой, я сказала:
— Позвольте, почему революция моя? У вас по поводу революции ко мне не может быть никаких претензий. Ваше поколение сделало ее. Ваше. Это у меня могут быть к вам претензии, но не у вас ко мне.
Что началось! Все три — такие разные — набросились на меня:
— Революция была необходима!
— Самодержавие прогнило насквозь!
— Дальше терпеть весь тот ужас было нельзя!
— Царь погряз в бессилии. О царице лучше не говорить: психоз и разврат.
— Конечно, кровавая расправа с Романовыми не имеет оправдания, но это уже другой вопрос.
— Царизм довел Россию до революции — в феврале совершилось то, что должно было совершиться. Большевистской революции никто не ожидал — она была не нужна!
— Почему же ваше Временное правительство не удержало власти в своих руках? — спросила я Саломею Николаевну, как будто все от нее зависело. А она-то и за своего Гальперна, причастного к этому правительству, вышла только в эмиграции, не от хорошей жизни.
— Да, — ответила она, — Временное правительство никуда не годилось. Я всегда это говорила. Мой покойный муж, Александр Яковлевич Гальперн, тогда даже не жених, а один из поклонников, сидел внутри этого правительства и каждый день писал мне письма в Крым, где я проводила лето с дочкой от первого мужа и няней. Рассказывал ужасы про беспорядки на улицах. Не советовал пока возвращаться в Петербург. Просил переждать. Пугал голодом. Что вы думаете? К середине осени его письма стали более спокойными.
У меня есть исторический документ о несостоятельности Временного правительства: письмо Александра Яковлевича от двадцать четвертого октября тысяча девятьсот семнадцатого года — заметьте, канун Октябрьской революции…
Саломея Николаевна выходит из своей кухни-столовой, где мы обедаем, и недолго отсутствует.
Желтое от времени письмо разворачивает бережно. На бумаге царские водяные знаки — двуглавый орел. Она опускает личные подробности и читает главное:
— «Совершенно уверенно сообщаю Вам, дорогая, что теперь можно ехать. Жизнь, слава богу, налаживается. Вчера появился пышный белый хлеб, как раньше. Вам голодать не придется. Жду с нетерпеньем. Буду встречать…»
Она показывает мне эти строки, и я прочитываю их. Написаны четким, аккуратным почерком, почти без наклона.
— Вот, — указует перстом Саломея, — вечером этого дня, двадцать четвертого октября, мой Гальперн уже сидел в тюрьме у большевиков. Чудом вышел. Так, спрашиваю я вас, куда годится правительство, которое под своим носом ничего не видит? Потом, в Париже, выйдя замуж за Гальперна, я часто спорила с ним — у нас были совершенно разные подходы к жизни, но это нам не мешало — и всегда говорила: «Так вашему правительству и надо. Получили по заслугам».
— Значит, царь был плох? Временное правительство плохо? И большевики плохие? — спрашиваю я.
— Плохие. Они, конечно, многое сразу же сделали разумно своими декретами. Народ на свою сторону взяли. Правильно повели себя. Но слишком круто. Слишком. Так нельзя.
— Они еще за это поплатятся, — ввернула непримиримая Анна Самойловна.
— Они не могли иначе. Такая шла рубка… — неуверенно сказала баронесса Будберг, у которой за плечами было слишком хорошее знакомство с большевиками и с Чрезвычайкой, когда ее взяли чекисты вместе с Локкартом.
— Понимаешь, Мура, — задумчиво произнесла Саломея Николаевна, — я размышляла над этим. Понимаешь, они были подпольщики. Это накладывает свой отпечаток. Подпольщики…
На этом слове я остановила пленку.
Да, да, я приходила к Саломее Николаевне с магнитофоном. Ей хотелось «оставить себя на магните». Она говорила, что очень тщеславна, и если уж есть такое новое средство «голосом запечатлеться на века», почему им не воспользоваться. Она всегда требовала включать магнитофон: и за разговором, и за ужином, если гости не возражали. На этот раз возражений не последовало.
Анне Самойловне было безразлично. Думаю, она не сомневалась, что я записываю для КГБ невинные разговоры у Саломеи.
Мария Игнатьевна, узнав, что мы ужинаем под магнитофон, сказала:
— Терять мне нечего. На какую разведку ты работаешь? Ну-ну, я пошутила. Мне терять нечего. Знаешь, четыре разведки платят мне пенсию.
— Она все врет, — шепнула себе в тарелку Анна Самойловна, пользуясь тем, что слух отличный только у нее и у меня, — набивает себе цену.
Подпольщики
Каждая власть, придя к рулю, с удовольствием обнаруживает и обнародует злоупотребления старой. И тут же начинает собственные злоупотребления. Так было в веках, во всех странах и на всех материках.
Подпольщики — арестанты, эмигранты, ссыльные, — большевики вошли в Кремль, счастливые от сознания своей не совсем ожиданной сверхпобеды. Они были чисты перед народом — вместо того чтобы служить и прислуживать старому режиму, они вскрыли его язвы и, рискуя многим, даже, случалось, жизнью, трудно искали истину. Светлое будущее всего человечества, осуществленное руками рабочего класса и бедного трудового крестьянства с помощью вышедшей из народа интеллигенции, — вот, с теми или иными вариациями, основная схема большевиков.
Жизнь дала сказочную возможность. Древний Кремль распахнул ворота.
Весь мир насилья мы разрушим
До основанья, а затем
Мы наш, мы новый мир построим,
Кто был ничем, тот станет всем! —
пели они.
Судьба сказала:
— Разрушили? Стройте!
Они вошли в Кремль, группа мужчин разного возраста, в большинстве своем немолодые, все до одного вчерашние арестанты, ссыльные, эмигранты, со своими неоконченными спорами о светлом будущем, со своими несогласиями и недоговоренностями.
Цари были царями. Они царили, не провозглашая свободы, равенства и братства народов. Они знали, что свободы нет, есть лишь осознанная необходимость. Равенства на земле быть не может, ибо никто не равен никому, а царь выше всех других. Божий помазанник. Братство народов — чушь. Многочисленные этносы, населяющие Россию, едины в своих различиях и равны в одном: они все — царские подданные, должны служить ему, а он должен о них заботиться.
Великие и малые правители веками собирали эту психополитико-экономическую структуру России с Литвой, Польшей, Кавказом, Украиной и т.д.
В 1917 году, к осени, все расползлось, разделилось и вышло из берегов.
Большевики развесили свои полотнища с лозунгами и декретами и попали в самую точку, пообещав измученной войной России, всему трудовому народу мир, хлеб, землю. Но практически не было тех, кому все это обещалось: старые классовые структуры рассыпались на глазах, новые еще не сложились. Народ представлял собой некую неопределенную массу, с которой можно делать все, что угодно. Требовалось длительное время и большое терпение, чтобы сформировать общество. Но жить тем, кто тогда жил, нужно было в повседневности. Назад дорога не просматривалась. В сегодняшнем дне царили хаос и неопределенность. Завтра обещалось светлым и праздничным, как вековая мечта. Голод Гражданской войны сменился локальными благополучиями нэпа. Ленин, не зная отдыха, колеблясь и сомневаясь во многом и многих, вел свою, ставшую нечеткой, линию. С ним боролись вчерашние соратники. После него борьба приняла еще более жестокий характер. Взгляды борющихся сторон не были проверены жизнью, но внедрялись, чтобы проверить их. Россия становилась страной-экспериментом. Власть пьянила и кружила головы.
Цари, короли и президенты приходят на власть, предполагая и принимая как должное все и всяческие привилегии. Привилегированность — традиция обществ. Правители мира и их челядь защищены от остального мира стеной удобств и сверхудобств, как говорится, на законном основании. И нигде народ не волнуется по поводу того, почему у хозяев или правителей все эти удобства есть: у царей — навсегда, у президентов и их челяди — на время правления.
Большевики вошли в Кремль с идеей отмены всех и всяческих привилегий. Им претили барские замашки и исключительные обстоятельства. Не за то боролись они, чтобы обуржуазиться и омещаниться.