Наброски пером (Франция 1940–1944) - Анджей Бобковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
17.8.1940
Нет, я не в состоянии понять «Манон Леско». Это, может, и очень изысканно, но не изменит того факта, что де Грие, в принципе, альфонс, а Манон — б… Я их прекрасно представляю в вагоне метро, в часы пик, прижатых к стене и облизывающих друг друга. На «Площади Республики» она дает ему 100 франков, он ее чмокнет и выйдет, а она поедет к Бастилии и пойдет спать с другим. Он, может, из «хорошей семьи», а ее, если поймают и увидят, что она «незарегистрирована», посадят в «Ла Рокетт»{30}. Только сегодня ее не отправят в Америку, а дадут une carte[77]. Вся разница. С этой точки зрения книга, безусловно, бессмертна.
А Цезарь оказался увлекательным. Сначала шло тяжело, но через двадцать c небольшим глав я вник в его латынь, напоминающую таблицу умножения. Сейчас ловлю себя на том, что иногда начинаю непроизвольно думать на латыни. Например, я мог бы сказать какому-нибудь немцу, что Germani multum ab nostra consuetudine differunt: latrocinia nullam habent infamiam, quae extra fines cujusque civitatis fiunt[78] и т. д., то есть грабежи других государств не считаются злом и служат, по их словам, закалкой для молодых людей, которая уменьшает лень. Кроме того, Цезарь утверждает, что наиболее предпочтительной формой государственного строя является у них диктатура. И он, вероятно, у них научился. Галлов он оценивает трезво: легко загораются, легко сдаются. Собственно, Цезарь относится к галлам так, как в наши дни хочется относиться к французам: были времена, когда галлы, более толковые, чем немцы, объявляли им войну и основывали колонии за Рейном. (Ac fuit antea tempus, quum Germanos Galli virtute superarent…[79]). Этo Ac fuit antea tempus хочется повторять сейчас на каждом шагу. В сегодняшней ситуации прошедшее время, которым пользуется Цезарь, содержит в себе некий трагизм, что-то, что не дает мне покоя. Фигура Верцингеторикса{31} прекрасна и трагична. Повезет ли де Голлю больше? Доктор Г. оценивает его очень позитивно. Он утверждает, что только де Голль способен спасти доброе имя Франции. Но о нем очень мало известно — просто слухи. В своих размышлениях о Франции я пришел к такому выводу: Франция была своего рода догмой, причем настолько сильной, что полное освобождение от нее почти невозможно. Францию невозможно воспринимать так же объективно, как Англию, Соединенные Штаты и т. д. Она является исключением, большим исключением.
18.8.1940
Я встретил на пляже двух пожилых барышень. Их отец был капитаном корабля, и они вместе с матерью жили в Марселе. Когда отец умер, они вернулись сюда, в свой дом, и живут на пособие. Они одолжили мне «Историю Грюиссана» и несколько дамских романов. В книгах стоят даты и место, где они были прочитаны: «28.11.1924 — Сингапур», «25.1.1926 — Экватор», и красноречивая приписка quelle chaleur[80]. Каждый день, как по часам, они приходят на пляж в пять, купаются в семь, занимаются прекрасно синхронизированной шведской гимнастикой, одеваются с выверенной до секунды скоростью и в восемь часов возвращаются. Когда я вижу два белых платья на длинной дамбе, у меня создается впечатление, что я смотрю на стрелку часов, приближающуюся к пяти или к восьми. Они довольно чопорны, молчаливы и провинциально любезны. Как они возмутились, что я предпочитаю Бальзака Жорж Санд. Ужасно! Впервые я услышал о Ж. Санд, когда мать читала мне письма Словацкого{32}. Мне было тогда 14 лет, и я возненавидел эту бабу еще ребенком. Собственно, сам не знаю почему. Словацкий пишет, что встретил ее на Женевском озере, на пароме, в брюках, и язвительно выразился о ней. Этого было достаточно. Защищая Бальзака, я сегодня отреагировал резко, сказав с упоением, что Ж. Санд была попросту une loutre intellectuelle insupportable[81], дословно переведя на французский язык наше выражение «интеллектуальная выдра».
Барышни Б. застыли как одна, покраснели и одновременно спросили тоном, напоминающим леденец: Plaît-il?[82] Это plaît-il совершенно сразило меня, и, желая, чтобы меня лучше поняли, я пошел еще дальше: Je voulais dire une grue intellectuelle[83].
Если бы я внезапно снял штаны, эффект, вероятно, был бы неизмеримо меньший. Они только пробормотали mais Monsieur…[84], посмотрели друг на друга и холодно сменили тему разговора. Видимо, посчитали, что на такой дремучий примитивизм не стоит обижаться.
Вечером я спорил с д-ром Г. по поводу «Превратностей любви» Моруа. В конце он сказал, что я слишком хорошо плаваю, чтобы понять это. Это потому, что, на мой взгляд, таким людям, как в «Превратностях», не стоит доверять любовь. Что они сделали? Люди обычно любят хорошую еду, любят прилично питаться, но имеют странную склонность кормить свои души всякими заменителями или отбросами. Нет, нет, эта книга с температурой оранжереи, душная и бессмысленная. Обычно так происходит, когда люди слишком хорошо живут. Наверное, я не прав. В истории Грюиссана я прочитал, что этот ветер был здесь всегда и уже римляне называли его «circius»[85]. Плиний Младший писал, что «это самый известный ветер в провинции Нарбонн, и все остальные уступают ему в силе и внезапности». Теперь этот ветер постоянно гасит мою свечу.
20.8.1940
Утром я получил открытку от Тадзио. Он пишет, что больше не может выносить «святую интеллигенцию» в Каркассоне, и спрашивает, нельзя ли ему приехать ко мне. «Робинзон Крузо тоже не всегда был один, у него был Пятница. Может, и я сойду за Пятницу?» Спрашивает, что привезти и можно ли ему приехать с Сеньоритой. Сеньорита — испанка с бархаткой на лодыжке. Похоже, Тадзио собирается ее похитить. Я сразу же написал, что приму его в качестве Пятницы, чтобы он привез джем, сгущенное молоко и сахар, но Сеньориту пусть не привозит. Отвез открытку в Нарбонн, чтобы быстрее дошла.
Я в течение часа боролся с ветром. Бродил по Нарбонну. Южные города следует осматривать только между заходом солнца и ночью. Все богатство перенасыщенного солнцем дня к вечеру оседает, умолкает, застывает и рассеивается в шуме и гомоне необузданного света. Я блуждаю по узким улочкам, настолько узким, что временами между ними нужно протискиваться. Сбоку постоянно прилипшие к стенам величественные кошки, а у дверей домов сидят и разговаривают люди. Пахнет луком, долетает запах чеснока, плывущего на легком облачке жареного масла, и к этому примешивается едкий