Наброски пером (Франция 1940–1944) - Анджей Бобковский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Почему мы не вместе? Мы бы вместе смеялись, слоняясь по узким улочкам, залитым солнцем, и шли бы так же медленно и лениво, как мои бумаги из префектуры в мэрию: 500 метров за 24 часа. Demain après-midi снова без тебя…
31.7.1940
Еду на реку. Выезжаю из города и по дороге среди виноградников добираюсь до «плавательного бассейна». Лежу на солнце. На самом деле у французов никогда не было иллюзий; у них нет того, что можно определить как «стремление к достижению невозможного». Исключением может быть только желание поймать рыбу на удочку в Сене в Париже. Хотя, по-видимому, и это не совсем невозможно. У них феноменально развитое и труднодоступное для нас ощущение жизни без идеалов и иллюзий. Энн Бридж{22} в «Пекинском пикнике» (то еще название) остроумно определила его, сказав, что лунная ночь и любовь для француза — это два природных явления, которые никогда не смешиваются. Лунная ночь, да, красива, но любовь в четырех стенах на удобной кровати тоже красива, mais il ne faut pas confondre ces deux choses[59]. Смешивать не стоит. Их разговоры или дискуссии — это пересыпание блестящих бусин и блесток, и они обычно не пытаются достичь результата и не хотят никого убеждать. Они просто раскраивают из всего большое количество образцов (каждый их которых сохраняет свою ценность) и раскладывают на столе перед глазами восхищенного их элегантностью и изяществом клиента. Они могут часами говорить о повседневной жизни, которая является для них единственным существенным вопросом. Сегодня они любят, завтра ненавидят, послезавтра снова восхитятся какой-то безделушкой или легкостью подхода к тому, что считается «ПРОБЛЕМОЙ». Удивительное умение материализовать дух, которое и есть, вероятно, их дух. Это волнует меня, не позволяет мне не думать, отделаться общими фразами, которые сейчас сами просятся на язык. Хотелось бы их презирать, а вроде как нельзя. Нельзя? А что, Франция — это религия?
В течение месяца, что я нахожусь здесь, в мире происходят колоссальные события. Франция изменила конституцию, распустила парламент и назначила авторитарное правительство Петена. У французов отняли то, к чему они были более всего привязаны, — парламентский беспорядок. Но это не имеет значения — они привяжутся к нему еще больше… А еще у них начинают отнимать другую вещь, которая была сутью их жизни: еду. Продовольственные карточки введены решительно, запрещена продажа свежего хлеба. Все ждут нападения Германии на Англию. Так бегут дни, проходят рассветы и закаты этой странной жизни.
Грюиссан, 3.8.1940
Я живу в красном домике на сваях. Медленно иду по пляжу. С берега дует теплый ветер, море совершенно спокойное. Синева неба сливается с синевой воды, и все пронизано беспощадным сиянием солнца. Я снимаю темные очки, и мне кажется, что я — фотоаппарат без фильтра. В этой яркости глаза теряют способность четко воспринимать цвет; а небо, море, песок, далекие горы превращаются в серую плоскую массу. Я иду далеко, оставляя позади красочное пятно домиков на сваях. Раскладываю одеяло на песчаной дюне и раздеваюсь догола. Бутылку с питьевой водой закапываю в мокрый песок и ложусь. Везде пусто. Проплывают часы разговора с солнцем. К моей бутылке подкрадывается маленький любопытный краб. Я кашляю, и краб мгновенно убегает прочь. Бежит боком, задом, передом, но все время по прямой. Он не умеет сворачивать. Можно использовать определение: прямолинейный, как краб. Он быстро проскальзывает в воду. По руке ползет песочная божья коровка. Она доползает до кончика пальца, крутится на месте, раскрывает панцирь и улетает. Ветер изменился и теперь дует с моря. Голубая неподвижная морская гладь начинает колебаться и искриться. Появляются миллионы светящихся иголочек. Стрелы, направленные прямо в солнце. Я медленно вхожу в воду и иду далеко, погрузившись по пояс. Мое одеяло на берегу стало очень маленьким, когда я начинаю плыть. Руки и ноги работают размеренно, как машина. Почему Байрон утверждал, что самая красивая женщина, которая ест и пьет что-то, кроме лангустов и шампанского, всегда выглядит вульгарной? Сноб, но плавал отлично. Интересно, каким стилем. Гекзаметром — смеюсь про себя. Все время видно дно, хотя уже довольно глубоко. Пляж — желтая полоса, далеко, далеко. Я ныряю с открытыми глазами, но вода упрямо выталкивает меня на поверхность. Я возвращаюсь. Плыву свободным, ленивым кролем. Выхожу на берег приятно утомленный. Тишина, и только короткая вол-на плещется о берег. Любопытный краб снова крадется к моей бутылке…
Возвращаюсь в домик на сваях. Солнце уже перекатилось на другую сторону неба и слепит глаза. На каменном ограждении канала стоит мой хозяин, владелец коттеджей, с длинным шестом в руке, заканчивающимся десятизубчатой пикой. Он одет в темно-синие парусиновые брюки, светло-голубую рубашку и подпоясан сине-серым хлопковым шарфом в мелкую сеточку. На фоне безграничного пляжа, в ослепительном сиянии солнца он выглядит как чернильное пятно на желтой скатерти. Время от времени приседает, прикрывает рукой глаза, вытирает пот концом шарфа и тщательно исследует дно канала. Внезапно наклоняется, мягким и еле заметным движением вонзает шест в воду и поднимает его. На кончике пики трепещется большая рыба. Улыбаясь мне, усатый месье Луи снимает рыбу и весело говорит: «Надо же что-нибудь съесть на обед…»
*
Утро. Над морем туман. На расстоянии десятка метров домики кажутся темным пятном. Душно, и я чувствую, что солнце, растворенное в этом молоке, палит безжалостно. Царит атмосфера солнечной комнаты, в которой закрыли окна, зашторив их тонкой тюлевой занавеской. Я сажусь на велосипед и отправляюсь в город за хлебом, вином и водой. На пляже нет пресной воды. Еду по длинной дамбе между заливами и с обеих сторон распугиваю тысячи мелких рыбок. Они с плеском уплывают на более глубокие места, расталкивая друг друга и