Я, Хуан де Пареха - Элизабет Бортон де Тревиньо
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец Мастер полностью оправился от болезней и принялся знакомиться со здешним искусством, обходить галереи и магазины, прицениваться, торговаться. Я сопровождал его, держа наготове альбом для эскизов и носовой платок. Дон Диего доверил мне и деньги, причём носил я их не в кошельке, а внутри широкой ленты на поясе.
Итальянские городки, где нам довелось побывать, показались мне грязнее и неприветливее испанских, а народ таким же шумным, как у меня на родине. Повсюду сновали мелкие воришки — одни лазали по карманам, другие просто срезали кошельки с ремешков и перевязей. Увернуться от них в толчее на базарных площадях было непросто, но в моей суме они не находили ничего, кроме угольных палочек да тряпиц для обтирания кистей. Какая досада для воров! Они чертыхались и пучили на меня свои чёрные глазищи. В целом, я считал итальянцев красивыми, но языка их поначалу совсем не понимал и особой приязни к ним не испытывал. Однако со временем, когда мы с Мастером насмотрелись на великое множество картин в галереях и в мастерских разных художников, я проникся восхищением перед итальянским искусством и решил, что этой стране можно простить всё что угодно, потому что она живёт во имя прекрасного.
Потом мы отправились в Рим. Мастер решил ехать на дилижансе{31}, вместе с другими пассажирами, и мы всю дорогу сидели с ним бок о бок. Сам я старался никогда не заговаривать с Мастером первым, поскольку он терпеть не мог болтунов. Но поездка оказалась довольно длинной, по-испански поговорить ему было не с кем, и он с интересом выслушивал всё, что я думаю об окружающем пейзаже, — благо никто вокруг моих речей не понимал.
— А свет тут совсем иной, чем в Испании, — как-то сказал Мастер, кивнув за окно дилижанса, который медленно катил среди золотых пшеничных полей, где как раз снимали урожай. Там и сям колосья уже увязали в снопы, кое-где синели васильки и алели маки. — Свет здесь словно бы растекается, и он гораздо мягче... как огонь в камине. А в Испании свет очень яркий, жёсткий, слепящий. И тени у нас поэтому куда глубже и резче. Здесь-то они нежные, обволакивают предметы, сглаживают углы.
Тут уж я не сдержался и спросил:
— А на картинах здешних художников эта разница видна?
Мастер кивнул.
— Я её вижу.
— Мастер, в Риме вы тоже будете делать копии известных картин? Как вы делали в Генуе и во Флоренции?
— Обязательно. Я хочу сделать копии Микеланджело и нескольких полотен Рафаэля и Тинторетто.
— А зачем вы это делаете? Для чего нужно копировать чужие картины?
— Во-первых, это заказ короля. Он просил меня сделать копии великих художников. Кроме того, я таким образом учусь. Брать уроки у великих мастеров прошлого — это лучшая наука. Я смотрю, что они делали с цветом, с тенями, с фактурой тканей. Я копирую, и кажется, будто сам художник стоит рядом со мной и направляет мою руку, подсказывает, что и как делать.
Я промолчал. Меня уже давно снедало желание купить холст, краски, кисть и самому попробовать написать картину — здесь, за морем, где меня никто не знает. А теперь не иначе как дьявол уготовил для меня новое, более сильное искушение. Если сам Мастер говорит, что учится, копируя чужие картины, значит, и я могу так учиться? Он ведь не очень-то за мной следит, когда погружен в работу. Так что время и возможность заняться живописью у меня будут.
Но где взять денег на холст и краски? Конечно, временами Мастер давал мне монетку-другую на мои нужды, однако этих денег не хватит — цены-то я знал. И тогда я решился: продал золотой обруч, который носил в ухе, — единственную память о маме, единственную вещь, которой касались её пальцы. По одному этому можно судить, сколь сильно я стремился попробовать себя в живописи.
В Риме, когда мы нашли пристанище и Мастер втянулся в обычную ежедневную работу, я присмотрел себе другую галерею, не ту, где расположился он, и начал делать первый в своей жизни набросок — копию натюрморта{32} с вазой. Однако добиться верных пропорций оказалось не так-то легко. Я проводил линии угольной палочкой, стирал их рукавом, снова и снова, снова и снова... Наконец и ваза, и несколько кафельных плиток, на которых она стояла, начали обретать сходство с теми, что я видел на оригинальном полотне.
Я понимал: то, что я затеял, — дурно. Более того, деяние моё было преступно вдвойне, потому что я делал это тайком. Но радость, которую я испытывал от творчества, не измерить ничем. Я чувствовал себя разом и виноватым и счастливым и никак не мог примирить эти чувства в своей душе. Представьте, по ночам, когда Мастер спал, я крал краски с его палитры! Воистину, один обман всегда влечет за собой другой...
В Неаполе я смог выкраивать даже больше времени на собственное творчество, поскольку высокомерная инфанта, позируя мастеру, не терпела ничьего присутствия. Так что именно в Неаполе, пока дон Диего писал портрет инфанты в крепости-замке с мощными башнями по углам и подъемными мостами с решётками, я делал углём эскиз за эскизом. Я решил не писать красками, пока не освою формы предметов, не пойму, как перенести на холст их взаиморасположение в пространстве. Закончив набросок, я не хранил его, а сжигал, и с каждым днём всё больше и больше уверялся в собственной бездарности. У меня ничего, совсем ничего не получалось! Я замкнулся.
Как-то раз Мастер, взглянув на моё разнесчастное лицо попристальнее, стал меня укорять:
— Хуанико, мне и без твоего угрюмства тяжко тут, вдали от дома. А ты навеваешь на меня ещё большую тоску. Если ты не изменишь настроение, придётся отослать тебя прочь.
Я перепугался и расплакался.
— Ну ладно, не отошлю, обещаю! — Мастер воздел руки к небу и посмотрел вверх, точно призывал на помощь Всевышнего. — Но и ты дай слово не огорчать меня больше таким печальным видом. Твоя улыбка всегда умела скрасить мои дни! Ну же, улыбнись!
Я возликовал. До этой минуты я считал, что я для него просто раб, слуга, а оказалось, ему нужна моя улыбка, нужен я сам и от меня в какой-то мере зависят его внутренний лад и спокойствие! Слова
Мастера согрели