Воспоминания - Η. О. Лосский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В этом году весною я сдал государственный экзамен на Историко–филологическом факультете с дипломом первой степени. В качестве зачетного сочинения я хотел представить рассуждение, в котором ставил целью доказать, что множественности причин не бывает и связь действия с причиною однозначна. Введенский, руководясь педагогическими соображениями, предпочитал темы по истории философии, посвященные анализу и сопоставлению каких‑либо двух учений. Следуя его совету, я выбрал тему «Рационализм Декарта, Спинозы и Лейбница». В своем сочинении я доказывал, что система Лейбница есть наиболее последовательное развитие основ рационализма.
Глава пятая. Ученая и общественная деятельность в Петербурге
Осенью А. И. Введенский предложил мне остаться при кафедре философии для подготовки к профессорской деятельности. По общему правилу держать магистерский экзамен можно было только через два года по выходе из университета, но мне, как лицу, прошедшему курс двух факультетов, было позволено приступить к экзамену через год. Это было не трудно, так как мои знания уже и ранее были рассчитаны для этой цели. Так, например, я заранее уже приступил к чтению и конспектированию шести томов «Истории древней философии» Эд. Целлера. Книга эта доставляла мне громадное удовольствие. Она в полной мере дает представление об импозантном характере греческой философии. Особенно сильное впечатление произвело на меня изложение философии Плотина и Прокла.
В разработке своего миропонимания я подвигался вперед чрезвычайно медленно. Моему уму присуща была склонность к эмпиризму и вместе с тем к рационализму. Первая выразилась в моей любви к Миллю и Спенсеру, вторая требовала приведения всего признанного за истину в стройную логически связную систему. Идеалом для меня были такие философы, как Декарт или Юм, которые начинают свою систему учений абсолютно сначала, стремясь не опираться ни на какие предвзятые учения и предпосылки, но исходя из несомненно достоверного факта. Приступить к такой работе мне было особенно трудно потому, что в моем уме столкнулось влияние метафизики Лейбница и гносеологии Канта, благодаря двум моим учителям — Козлову и Введенскому.
Своеобразная онтологическая природа «я», именно субстанциональность его была для меня несомненною истиною, опирающеюся не только на косвенные соображения, но и на непосредственное восприятие своего «я», как существа, стоящего выше отдельных своих психических проявлений. Жизнь каждого «я» представлялась мне, как непрерывный процесс, в котором все предыдущее пережитое имеет значение для новых проявлений «я». Отсюда у меня возникло убеждение, что связь событий, производимых и переживаемых каждым «я», то есть каждою монадою в природе, имеет строго индивидуальный характер и не содержит в себе повторений, потому что «я», произведшее одно какое‑либо действие, через несколько часов опирается уже на более богатый опыт, чем прежде, и потому действует иначе, чем прежде. Из этого учения, распространенного на всю природу, вытекала мысль, что связь событий в природе однозначна, как в прогрессивном, так и в регрессивном направлении. Поэтому учение Милля о множественности причин представлялось мне сомнительным и я с разных сторон старался опровергнуть его.
Однако, все рассуждения об онтологическом строении мира представлялись мне висящими в воздухе, пока не был решен основной вопрос: как доказать существование внешнего мира и познаваемость его свойств. Под влиянием лекций Введенского о Канте я твердо усвоил мысль, что познать можно лишь такой предмет, который имманентен моему сознанию. Будучи вместе с тем убежден, что все сознаваемое мною есть уже не внешний мир, а мое собственное психическое состояние, я мучился мыслью, что интерес мой к метафизике не может быть гносеологически оправдан.
Десятки раз приступал я к попыткам построения своего миросозерцания с намерением воздвигнуть все здание из абсолютно достоверных, гносеологически оправданных материалов, именно только из того, что несомненно наличествует в моем сознании, имманентно сознанию. Однако, в силу оставшейся от материализма наклонности рассматривать мир как органическое множество резко обособленных друг от друга элементов, весь имманентный состав сознания представлялся мне не более, как совокупность моих ощущений и чувств; таким образом, я неизменно приходил к солипсизму и скептицизму, который мучил меня своею скудостью и са- мопротиворечивостью. Не раз возвращался я к мысли, что даже существование внешнего мира не может быть строго логически доказано.
В связи с этим произошел со мною следующий курьёз. Осенью 1898 г. профессор Лесгафт пригласил меня на свои Курсы читать лекции по истории философии. Я ездил на Курсы с Фонтанки на Торговую улицу на велосипеде. Однажды, едучи на велосипеде, я глубоко погрузился в размышления о скандальном положении философии, неспособной доказать существование внешнего мира, и наскочил на грузную телегу ломового извозчика. Велосипед серьезно пострадал, я отделался легкими ушибами, извозчик, грубый, как большинство ломовиков, насладился случаем разразиться смачными ругательствами, а существование внешнего мира осталось недоказанным.
Кажется, той же осенью 1898 г. мы с С. А. Алексеевым ехали на извозчике по Гороховой улице. Был туманный день, когда все предметы сливаются друг с другом в петербургской осенней мгле. Я был погружен в свои обычные размышления: «я знаю только то, что имманентно моему сознанию, но моему сознанию имманентны только мои душевные состояния, следовательно, я знаю только свою душевную жизнь». Я посмотрел перед собою на мглистую улицу и вдруг у меня блеснула мысль: «все имманентно всему». Я сразу почувствовал, что загадка решена, что разработка этой идеи даст ответ на все вопросы, волнующие меня, повернулся к своему другу и произнес эти три слова вслух. Помню я, с каким выражением недоумения посмотрел он на меня. С тех пор идея всепроникающего мирового единства стала руководящей моей мыслью. Разработка ее привела меня в гносеологии к интуитивизму, в метафизике — к органическому мировоззрению.
Придя к мысли, что все предметы внешнего мира могут вступать в подлиннике в кругозор моего сознания, я прежде всего сосредоточился на задаче отграничить в составе своего сознания «мои» психологические состояния, то есть проявления моего «я» от всего того, что «дано» мне извне, из моего тела и вообще из внешнего мира. Передо мною отчетливо обрисовалась мысль, что жизнь моего «я» вся состоит из действий, осуществляемых мною сообразно моим влечениям, стремлениям, хотениям; иными словами, моя жизнь есть осуществление моей воли. Система психологии, согласно которой вся жизнь «я» состоит из волевых актов, то есть из стремлений к каким‑либо целям и из действий, направленных к осуществлению этих целей, есть волюнтаризм.
Прежние системы волюнтаризма, например, психология Вундта, были развиваемы в связи с традиционным течением, согласно которому все сознаваемое мною есть мое психическое состояние. Такое понимание строения сознания губительно для волюнтаризма: оно обязывает волюнтариста утверждать, будто цвета, сознаваемые мною или зубная боль и т. п. «данные» мне содержания сознания суть творения моей воли. Эта нелепость устранялась в моей системе, благодаря произведенному мною различению «моих» и «данных мне» содержаний сознания: только то, что непосредственно сознается, как «мое», например, «мое» усилие внимания, «мое» хотение слушать музыку, «мое» удовлетворение от слушания ее и т. п. принадлежит к составу моей деятельности и имеет строение волевого акта; все же остальное, «данное» мне принадлежит уже внешнему миру, например, видимый мною белый цвет ландыша принадлежит ландышу, сознаваемая мною зубная боль есть состояние моего зуба; все эти «данные» вовсе не суть творения моей воли; они суть только созерцаемые мною элементы бытия, находящегося вне моего «я». Только акт созерцания, выбирающий в одном случае для сознательного восприятия цвет ландыша, а в другом случае зубную боль, есть проявление моей воли, то есть действие, производимое мною сообразно моим интересам, влечениям, страстям. Таким образом, присоединение тех или других сторон внешнего мира к составу моей сознательной жизни есть уже выборка, производимая моею волею.
Свое учение о восприятии и вообще о знании я назвал впоследствии интуитивизмом, обозначая словом интуиция непосредственное созерцание субъектом не только своих переживаний, но и предметов внешнего мира в подлиннике. Моя система психологии заключала в себе парадоксальное на первый взгляд сочетание волюнтаризма с интуитивизмом, то есть учения об активности «я» с учением о его созерцательности (относительной пассивности) в познавательных процессах. Противоречия в этом сочетании нет: созерцание есть тоже волевой акт, однако содержащий в себе момент пассивности в том смысле, что этот акт не творит созерцаемого предмета, а лишь выбирает, какой из множества предметов сделать сознанным или даже познанным. Именно это сочетание волюнтаризма с интуитивизмом облегчало мне задачу доказательства, что жизнь «я» есть непрерывный ряд волевых действий.