Ижицы на сюртуке из снов: книжная пятилетка - Александр Владимирович Чанцев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кроме литературы, ты в последнее время активно занимаешься живописью. В разных, судя опять же по Фейсбуку, техниках. Я всегда, например, жалел, что не могу запечатлеть те образы, что приходят, но словесному описанию не поддаются. Что дает, позволяет тебе сделать живопись?
Для меня, наверное, важнее не образ, а энергия. Я вообще полагаю, что энергия – более фундаментальное понятие для искусства, нежели образ и все остальное. Хотя в эстетике эта категория до сих пор не разработана и лишь изредка используется в качестве метафоры. В живописи ты имеешь дело с конкретным и уникальным материальным объектом, с материей, с телесностью. Кисть или мастихин продолжают твое тело, оно как бы прорастает в холст. Ты управляешь энергией самым непосредственным тактильным образом. В этом есть что-то эротическое. Поэзия нематериальна, ее нельзя потрогать, она не привязана к организму творца, к тому же у нее нет признака уникальности, единичности, она вне представлений об оригинале и копиях. Разве что авторская рукопись? Но смысл и ценность стихотворения – не в рукописи, конечно же. К тому же, живопись – это работа с пространством. Поэзия существует, разворачивается во времени, как и музыка. Поэт и музыкант подчиняет стихию времени. Живописец ищет ключи к тайнам пространства. А что есть творчество как не блуждание меж измерений?
Валерия Пустовая:
Великие конфликты выкованы из мельчайших движений сердца»
По случаю выхода своей новой книги «Великая легкость. Очерки культурного движения» критик и публицист В. Пустовая рассказала о собирании новой целостности, протестных движениях, «Обители» как упадке «большого романа», принятии современности, небе журфака и боли от книг В. Мартынова.
Кем ты хотела стать в детстве? И когда пришло желание стать литературным критиком?
Да уж, литературная критика – не та профессия, о которой мечтаешь с детства. Она плод поздней, расщепленной на жанры и направления культуры и совсем не вписывается в изначальное, цельное, детское понимание жизни и культуры. Критика – последнее из искусств, покинувших колыбель синкретичного творчества. И сама ее роль ассоциируется с возрастом зрелости и осознанности – холодной головы: с выстыванием непосредственности, с опытной, спокойной взвешенностью, с рефлексией, предшествующей поступку и чувству, а то и заменяющей их.
Сегодня, я считаю, пришло время вернуть критику в колыбель изначального творчества, куда теперь устремились все жанры и направления, все виды искусств. Стираются границы между словесным и визуальным, между чувственным и философским, между выдуманным и пережитым – и в этой ситуации граница между критикой и художественным высказыванием становится приятно проницаемой. А непосредственность личных переживаний в связи с объектом искусства воспринимается как гарантия того, что выводы критика подлинны, не ангажированы и достойны доверия.
В детстве я рисовала на ватмане карту нездешнего мира и написала четыре с половиной тома из семи, задуманных в моей фантастической саге. Потом мечтала стать актрисой и рада, что не сбылось: в литературе ты сам себе хозяин, да и людям со склонностью к обдумыванию не место в театральных актах, сегодня особенно пластичных и нацеленных на пробуждение досознательных переживаний.
Еще мечтала быть белочкой, застеливающей кроватку под гирляндой калиброванно засушенных грибов, – была такая уютная картинка в детской книжке. А пришлось, наоборот, долго учиться любви к не калиброванному, не припасенному, не нанизанному на ниточку аккуратных планов.
Плод расщепленной культуры и, отчасти, – сознания, утратившего детский синкретизм восприятия?.. О синкретизме ты пишешь в «Великой легкости» в связи с Владимиром Мартыновым – философом, музыкантом (даже не знаю, какую очередность тут выстроить), преподавателем. А о нем пишешь много – как и в предыдущей книге, так и в заметке в «Независимой газете» [187] , в списке любимых писателей для сайта ТАСС недавно [188] . Какие культурные движения он для тебя олицетворяет? Он не молчащий свидетель распада нынешнего мира («конец эры композиторов» и др.) – или собиратель новой целостности?
Скорее второе. Книги Владимира Мартынова я люблю вот за этот вдохновляющий эффект: стоит прочитать у него о конце искусства, как сразу хочется творить новое. Эффект вполне осознанный автором: для Мартынова конец означает начало, недаром он ссылается на финал китайской книги гаданий – Книги Перемен, – где предпоследняя гексаграмма означает «конец», а самая последняя обещает: «еще не конец». Финал известного, опробованного, исхоженного, отработанного в искусстве означает, несомненно, начало чего-то нового, требующего подобрать ключи, перенастроить язык, сформировать новый способ восприятия реальности. Именно этими поисками занимается сам Мартынов – не только в музыке, по своему первому призванию композитора, но теперь и в литературе. Он использует слово, чтобы восстать против слова. Его размышление направлено сквозь литературу, к прямому переживанию реальности, к опыту дословесного впитывания мира, любования им, познанию его еще не разложенной на слова и знаки гармонии.
Иными словами, философия Владимира Мартынова нацелена на достижение новой целостности мировосприятия. На то, чтобы снять удушающее, почти погубившее литературу разделение на «почувствовал» и «описал», «пережил» и «высказал» – на жизнь и слово, ее имитирующее. Худшее, что может случиться с литературой, – это ее превращение в «литературность». «Литературность» и есть – слово минус жизнь: опытное, всезнающее, ловкое и искусное слово, имитирующее подлинное переживание, неподдельное чувство жизни.
Мартынов излечил меня от литературности – и помог заново поверить в литературу.
В твоей книге есть значимый раздел «Вера: повседневность». Значимый, потому что очень мало кто из литературных критиков пишет об этом сейчас – И. Роднянская, М. Кучерская, отчасти Т. Касаткина и М. Эдельштейн. Какие имена я упустил? Мне кажется, вдумчиво и знающе о православии писать нужно и даже необходимо, но, возможно, на фоне определенного насаждения религии со стороны государства это, наоборот, кому-то покажется лишним?
Мне думается, тут важно понимать, что, как бы ни позиционировало религию государство, отношения отдельного человека с Богом – не просто личное, а сердцевинное дело, изнутри высвечивающее, выстраивающее всю жизнь. Вера не какая-то отвлеченная идея, не философский конструкт, не политическая миссия. Она не о крупном, национальном, государственном. Наоборот, она о самом простом, даже ничтожном. В юношеском максимализме и я любила порассуждать про «русского Бога», про идею страдания, про большое, абстрактное добро, но с течением времени все более крупными и значительными для мирового торжества добра стали мне казаться мельчайшие движения души. Идею «борьбы добра со злом» как только не пародируют – и поделом, ведь в массовой культуре она предстает таким неизменно тотальным сражением фантастически отдаленных от нас героев. Я же ощущаю эту битву в самой себе – как мельчайшие колебания