Ерёменко Вблизи сильных мира сего - Неизвестно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но сейчас я доскажу о нашей встрече в посольстве. Отойдя, я наблюдал за Константином Михайловичем.
Он ещё больше похудел, чем был тогда в больнице. Только началась осень, на дворе ещё тепло, а он одет в тёплый свитер под пиджаком. По опыту больничного общения я подразумевал, что на нем не один этот тёплый свитер, а под ним и другая тёплая одежда.
Как-то тогда зашёл к нему в палату перед прогулкой. Была весна, и вот так же тепло, а Константин Михайлович натягивал на себя два свитера. Извиняюще улыбаясь, он сказал, что "закутывается, как капуста, чтобы хоть немного быть похожим на человека".
Сейчас же Симонов выглядел много хуже того, больничного. Морщинистая шея стала по-птичьи тонкой, исхудавшее почерневшее лицо и лишь симоновские глаза. В них ещё теплилась жизнь...
Я скорее чувствовал в своём отдалении, чем слышал, как Симонов мужественно отшучивался от домоганий о его здоровье. Ещё по больнице знал, как он не любит разговоров о его персоне.
Тогда же из наших бесед сложилось впечатление, что Симонов своими протестами, конфронтацией с высокими чиновниками как бы замаливает свои грехи молодости, когда он слишком ревностно выполнял волю и линию высоких партийных инстанций.
По роду службы мне доводилось читать стенограммы секретариатов Союза писателей, где громили диссидентов и отступников, и выступления Симонова были отнюдь не в их защиту.
В конце жизни он будто бы каялся за свой конформизм и те уступки чиновникам от литературы, когда был главным редактором "Литературки", а затем и "Нового мира".
Когда я пришёл в "Советский писатель", то в сейфе моего предшественника среди других бумаг обнаружил и стенограмму заседания редколлегии "Библиотеки поэта", где решилась судьба однотомника Твардовского, уже приготовленного к выпуску. Из тома "Большой серии" нужно было исключить поэму "Тёркин на том свете".
Время было брежневское, а разрешал печатать и ставить в театре поэму Хрущёв, Твардовский был в немилости. И партийные чиновники, отвечающие за культуру и искусство, "чистили крамольное наследие" поэта.
Делалось это, естественно, руками самих писателей. Судя по стенограмме, именно Симонову была поручена акция по изъятию поэмы из готового однотомника, и он её выполнил блестяще.
При поддержке Грибачёва и Суркова Симонов несколькими выступлениями о "целесообразности изъятия поэмы" сломал сопротивление большинства членов редколлегии.
Читая стенограмму, нельзя было не подивиться изобретательности и находчивости в защите неправого дела. Симонов исполнял поручение с присущим ему талантом.
Об этом, видимо, хорошо знали в ЦК партии, и поэтому именно ему поручались самые важные и ответственные акции. И среди них собрание ленинградских писателей по обсуждению постановления о журналах "Звезда" и "Ленинград", обсуждение известного романа Дудинцева "Не хлебом единым" в МГУ и ряд других разгромных акций усмирения.
Обо всём этом я думал, когда наблюдал за совсем другим Симоновым на приёме в посольстве.
Время — великий целитель. И как хорошо, что оно даёт возможность людям исправлять свои ошибки и заблуждения!
Одного оно не в силах вернуть — прожитые годы...
Симонов, так и не отбившись от своих почитателей, подошёл к нашей возбуждённой добротными винами и коньяком компании.
— Так вот, — начал он с той прерванной фразы, — зовут его Вячеслав Кондратьев. А повесть называется "Сашка". Крепкая вещь. Сами увидите.
Я по журналистской привычке достал записную книжку и черкнул: "Симонов — Кондратьев, "Сашка". Эта запись сохранилась у меня. И я помню, что при самых благих моих намерениях она сослужила Кондратьеву межвежью услугу. Но об этом чуть позже.
Окружившие Симонова люди опять оттеснили его, но он, по свойственной деликатности, лишь пожал плечами. Наконец, к ним присоединились и хозяева приёма. Я понял, что Константина Михайловича просят прочесть что-нибудь из военных стихов.
Симонов согласился и спросил:
— Что прочесть?
— Что пожелаете. На ваш выбор!
— Константин Михайлович, — неожиданно для себя выкрикнул я, — если можно, "Жди меня"!
— А-а-а, — повернулся в мою сторону Симонов и, заговорщически подмигнув, сказал:
— Прочту, прочту...
Посуровев лицом, начал глухим, с характерной картавинкой.
Жди меня, и я вернусь,
Только очень жди...
А меня стало относить в мой Сталинград...
Очнулся, когда закончилось чтение. Во мне ещё звучала заключительная строка.
...Ожиданием своим ты спасла меня...
Это было последнее стихотворение Симонова, которое я слушал в его исполнении. Летом будущего года его не стало. Печальная весть пришла в Дубалты, где мы отдыхали. Я услышал её от Долматовского в столовой Дома творчества...
Евгений Аронович на следующий день улетел в Москву на похороны.
Вернувшись, он сказал:
— Похоронили Костю.
И молчал до самого вечера. Мы сидели за одним столом с Долматовскими и за ужином помянули водкой Симонова.
А с Вячеславом Кондратьевым произошло следующее. Я прочёл в журнале его повесть, она очень понравилась. Вскоре он появился в издательстве.
— Есть ли у вас ещё что-нибудь, кроме "Сашки"? — спросил я.
Он ответил, что есть, а сейчас пишет новую вещь.
— Тогда готовьте нам книгу.
— А договор?
— Можем заключить сейчас же, листов на пятнадцать. Ведь в "Сашке" листов шесть.
— Да, но это первая моя книга, а мне уже...
Сошлись, кажется, на восемнадцати листах, и осчастливленный автор ушёл из издательства с договором. Такое, в силу вечных наших финансовых затруднений, случалось не часто.
Однако прохождение даже талантливых книг, не только в "Совписе", в те годы было делом не скорым. Ведь никто из писателей не уступит тебе место в плане. И хотя, как "заинтересованное лицо", я предпринял усилия, книга Кондратьева "проходила" около двух лет. Срок, по нашим нормам, небольшой. Но тут иная ситуация. Я разрешил превысить объём издания, неосторожно сказав автору царскую фразу всех издателей:
— Сколько выдержит переплёт, столько и издадим.
Кондратьев, видимо, выскреб всё, что у него было написано, и получилась книга объёмом более тридцати листов!
"Откуда? — возмущались в издательстве. — Повесть "Сашка" — всего шесть листов! А тут к ней ещё тридцать".
Но я уже не отступил. Вышел пухлый том, где отличная повесть и несколько крепких рассказов потонули в массе проходных, слабых вещей...
И ещё, чтобы завершить рассказ о Симонове, упомяну о другом, неприглядном для меня, эпизоде.
Он произошёл через несколько лет после кончины писателя. Но был связан с изданием его книги.
"Советский писатель" — издательство новинок современной литературы. Из более чем 500 ежегодно выпускаемых названий три четверти — новинки, а остальные — переиздания наших же книг, получивших признание. Однако к сорокалетию окончания войны мы решили переиздать сразу сорок лучших военных романов и повестей.
Среди них были и три книги "Живых и мёртвых" Симонова. Трилогия благополучно вышла к юбилею в числе сорока других книг о войне.
Летом я со спокойной душой ушёл в отпуск. А когда вернулся, узнал, что симоновские три тома подготовлены к новому переизданию "по производственной необходимости". Такое случалось из-за задержек вёрсток в Главлите. Но делали это крайне редко, потому что повторные выпуски отодвигали издание наших плановых книг и сокращали и без того всегда малый резерв. А тут вытесняется из редакционного плана сразу три книги!
Я отменил распоряжение главного редактора. Последовало несколько звонков из Союза писателей и Госкомиздата. Я объяснял и стоял на своём.
И тогда ко мне явилась делегация. Наш издательский юрист Келлерман, работавший долго у Симонова да и теперь представляющий интересы его наследников, привёл с собою критика и биографа Симонова, Лазарева (Шинделя), и дочь Константина Михайловича. Её я видел впервые и попытался объяснить причину своего решения. И Лазарев, и Келлерман отлично понимали мою правоту, и они только просили, а наследница требовала.
Я категорически отказал, объяснив, что это двадцать какое-то издание трилогии не прибавит славы Константину Михайловичу, а у нас оно выбьет книги трёх писателей.
И тут наследница взорвалась. Она стала говорить нелестные слова об издаваемых нами книгах и писателях.
— Да они все не стоят и мизинца моего отца, Симонова! — А потом повернулась ко мне и закричала: — А вы, вы? — Лицо её задрожало, в глазах слёзы...
Мне стало жалко эту женщину. Я поднялся, зная, что может наговорить разгневанная дочь. Поднялись Лазарев и Келлерман, и наследница, задохнувшись от обиды, выбежала из кабинета...
Мы постояли, обменялись какими-то ненужными фразами и разошлись.
Я пожалел о том, что сказал дочери о славе её отца и его изданиях... Но слово не воробей... Однако не раскаялся в том, что отменил повторное издание. Ведь мы же только что издали три книги тиражом 200 тысяч! Но разве это довод для дочери Симонова?