Ерёменко Вблизи сильных мира сего - Неизвестно
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Те, кто хотел её петь, из-за постоянной смены слов не могли подстроиться под гармонь. И они вторили только симоновский рефрен.
Жди меня и я вернусь,
Только очень жди...
Его я не менял. В нём цемент песни. А дальше шли мои варианты.
Жди, когда снега метут,
Когда дождь идёт,
Тех, кого дома не ждут,
Те и не придут...
Подобные горе-стихи я лепил с ходу, "от фонаря".
И только Оля не стерпела моего самоуправства.
— Ты, Володька, брось свои выдумки! — строго отрезала она. — А спиши мне все слова. И чтоб было про детей-сирот.
Двадцатитрехлетняя вдова погибшего в самом начале войны солдата, у которой росла трёхлетняя Машенька, любимица всей бригады, не намерена была шутить. Видя мою ухмылку, Оля жёстко добавила:
— Слышь, спиши! И мы будем петь все вместе, а не один ты...
И сунула мне в руки химический карандаш и листок бумаги. Отказать Оле невозможно. Иначе в следующий вечер, когда мы выстроимся у её котла с кашей, единственным в сутки горячим приварком, она отвалит половником такую меру в котелок, что и ночь не уснёшь, и день промотаешься голодным. Помню, когда Оля пела куплет о детях-сиротах, у неё всегда блестели слёзы. Хотя слова были и примитивные, что-то, мне помнится, вроде этих:
А ещё, жена, обними детей,
И скажи кровинушкам,
Принял смерть я за них,
За любимейших...
Сейчас не помню, в "каких красках" рассказывал эту историю Константину Михайловичу. Думаю, не так подробно, и, конечно, не приводил горе-стихов, на которые решился теперь лишь для читателей-внуков.
Выслушав мой рассказ, Симонов всё с той же серьёзностью заметил:
— Знаете, а это и было письмо с фронта жене. — И тут же недоуменно: — А почему весна сорок третьего? Ведь оно написано в сорок первом!
— Я впервые услышал его только после Сталинграда. У нас же тогда ни газет, ни книг...
Константин Михайлович сдержанно, но, как мне показалось, с тем же недоумением пожал худыми, высушенными болезнью плечами и продолжал:
— На эти стихи многие писали музыку. И знаменитые композиторы в том числе. А вот песни, как на сурковскую "Землянку", не получилось. Видно, в самих стихах что-то не песенное...
— Да нет, — возразил я, — мы всей бригадой пели.
— Ну, так вы, — отступив от меня на шаг, наконец улыбнулся он, — вы же переделали... Препарировали под народ...
— А всё равно в народ не пошла, — засмеялся я.
А теперь обещанная запись из дневника.
28 апреля 1977 г.
Загородная больница в Герцено. Это около знаменитой Кубинки. Здесь я на реабилитации. Места райские. Москва-река. Гигантские лиственницы и сосны. Красивейшие луга. По берегу стоят лётчики и ловят плотву.
Как-то гуляли втроём. Симонов ушёл на процедуры, и я спросил у Чуйкова, почему Константин Михайлович так скудно рассказывает о Сталинграде.
— А что ему рассказывать? Он ведь был там всего раз. Да и то несколько часов...
И Василий Иванович поведал такую историю.
"Звонит мне Андрей Иванович Еременко из Ям — это село на левом берегу Волги, где находился штаб Сталинградского фронта, просит принять гостя. И, конечно, обеспечить сохранность. Переправа у нас только ночью на катерах и лодках. Дал команду. Приготовили ужин. Ребята настреляли казар. Как раз летела через Волгу казара — это чёрные гуси...
Выяснилось — едет к нам Симонов. Переправили его часа через два, как стемнело. Гость серьёзный. В любимчиках у Самого. И тут, конечно, только надо обеспечивать. Но мои ребята постарались. Провели его, где можно было, по позициям. Побеседовал он с кем надо. Мужик он не робкий. Даже сдерживать пришлось...
Ужин. Жаркое. Водки выпили. И к рассвету переправили его тем же порядком на левый берег..."
Спросил у Василия Ивановича, как он оценил тогда симоновские "Дни и ночи". Он сказал, что "нормально". Правда, прочитать удалось не сразу. И ещё: "Ну, это же художественное сочинение".
Симонов больше говорил о делах сегодняшнего дня. Рассказал, что пишет одну из Лопатинских повестей.
— Сейчас сидел, вижу, какая-то муть идёт. Взял и начал диктовать. Знаете, пишу об этой войне глазами корреспондента. Всё как-то и через что-то. А вот заглянул в те записи, которые мне наговорили кавалеры Славы. Это я для телевидения делал. И вижу, что там такой материал, прямо горячий, оттуда... И всё своими глазами, без посредника...
Вот оттуда и хочу взять, прямо из их солдатской шкуры... Это будет всё настоящее...
Потом мы говорили о том, что многие фронтовики не получают в жизни заслуженного. Добиваются с огромным трудом пенсий, квартир и других льгот. Я сказал о своих письмах от фронтовиков, какие мне приходят по книге "Страницы памяти".
— Да, да, — подхватил Константин Михайлович. — Я думаю даже записку об этом написать к вам в ЦК. Надо всех, кого демобилизовали в сорок пятом (а это те, у кого было два-три ранения), уже сейчас отправлять на пенсию, если она не вышла. Они же больные...
В другой раз разговорились об одном из помощников Суслова — Воронцове. О его книге — сборнике крылатых фраз, на которую появились хвалебные рецензии во всех органах печати. Книга к тому же сразу была переиздана. Симонов особо возмутился предисловием Михалкова.
— Я ему обязательно скажу, ну, зачем же уж так выворачиваться наизнанку? Ну, что у тебя, Серёжа, нечего есть? Вообще, этот Воронцов — мрачная личность. Если обо всех его художествах рассказать хозяину, то, я думаю, он бы понял...
И Симонов начал говорить о том, как хотели снести в своё время домик, где жил Маяковский. Это на Лубянке.
— Я писал к вам. Домик не снесли... Оставили.
Рассказал, что посылал письма в ЦК и по другим поводам. Мне они показались не очень важными, и я заметил: "Ох, если бы это были самые большие проблемы нашей сегодняшней жизни..."
Он согласился. Но сказал, что и это очень важно.
И ещё:
Я у Василия Ивановича спросил: правда, что скульптор Вучетич лепил скульптуру бойца с гранатой на Мамаевом кургане с него?
— Да, — кивнул он, — голову и торс — с меня...
Я сказал, что многим воевавшим в Сталинграде не очень нравится мемориал. Слишком помпезно. Да и курган стал другим.
Чуйков долго молчал, а потом:
— Слишком много людей полегло... И мемориал нужен был. Вучетич сделал его таким... Я тоже туда, к моим ребятам попрошусь...*
Через два года я уже работал директором издательства "Советский писатель". Встретились мы в Союзе писателей как старые знакомые. Симонов высказал одобрение моему переходу: "Ну, чего вам там штаны протирать? Здесь большое и интересное дело".
Стоявший рядом Вадим Кожевников, не скрывая подхалимажа, заметил:
— Но мы, редакторы журналов, потеряли своего куратора и защитника.
И начал расхваливать. Мне было неудобно слушать, и я перевёл разговор на другое. Спросил у Симонова о здоровье.
— Да скриплю пока... Нормально...
Но выглядел он неважно. Такой же худой. Почернел и как-то ссохся ещё больше. Отвёл меня в сторонку и начал говорить, что в издательстве "не всё в порядке", "надо многое менять".
Я слушал настороженно, соглашаясь, кивал:
— Мне об этом многие сейчас говорят.
— Не всех слушайте. Этих генералов— чиновников, — и он кивнул в сторону Кожевникова и рабочих секретарей, с какими тот говорил, — через одного. Вам с писателями крепче надо...
Последней его фразой было: "Ничего, мы ещё с вами поработаем".
Мне она не понравилась. И я как-то холодно попрощался.
Позже были другие встречи. Но все — случайные. Звонил в издательство редко. Прислал несколько писем. Деловые просьбы об изданиях в "Библиотеке поэта" и чьих-то книг...
Последняя встреча тоже случайная. Кажется, в болгарском (а может, в югославском) посольстве, где Константину Михайловичу было поручено от Союза писателей поздравить посла и его народ с национальным праздником. Он сделал это элегантно и достойно. Говорил хорошо, остроумно.
Когда закончилась официальная часть, мы оказались рядом у стола с закусками и выпивкой. Константин Михайлович не притронулся к ним, держал в руках фужер с боржоми и чокался им с подходившими к нему гостями посольства.
Разговор, начатый Симоновым, всё время прерывался, и он никак не мог докончить рассказ о художнике-фронтовике, который написал талантливую повесть о войне и которая будет печататься в "Дружбе народов" с его предисловием.
— Вы обратите внимание в издательстве на него...
Видно, Симонов хотел назвать фамилию фронтовика, но к нему опять кто-то подошёл, и он, виновато улыбнувшись, отступил на шаг. Я уже давно приметил его привычку делать это движение перед заинтересовавшим его собеседником, будто он хочет сразу осмотреть всего человека с ног до головы.
Беседа затянулась, и я отошёл, сразу попав в шумную компанию пьющих и закусывающих, где здоровый человек чувствует себя свободнее и веселее.
То, что именитые писатели просят директора за какой-то талант, который не может пробиться в издательские планы, было неизбежным. Но Симонов с такими просьбами обращался чрезвычайно редко и никогда не делал этого на бегу, как многие, а присылал, как я уже упомянул, обстоятельные, аргументированные письма. Несколько таких писем хранилось в архиве бывшего "Советского писателя" и с опубликованием одного из них произошла такая история...