Джокер, или заглавие в конце - Марк Харитонов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Погода была солнечная, можно было не надевать пиджак. Я вышел из квартиры, стал запирать за собой дверь — и на линолеуме возле дверного коврика увидел пятно. Пригляделся: это была кровь, подсохшая. Студент, значит, наследил и здесь, не хватало еще этой заботы. Пришлось вернуться за тряпкой. Вообще-то, все эти дни без Наташи я дома даже не подметал, она запретила, уважала приметы: нельзя подметать, пока не вернется уехавший. Но тут было не до примет.
Протер кое-как линолеум, вернул тряпку на место. Когда подошел лифт, я, войдя, посмотрел на пол: точно, и здесь на линолеуме была кровяная клякса, кто-то уже размазал ее край подошвой. Возвращаться еще раз за тряпкой я не стал, решил, что подотру потом. Какой-нибудь сыщик мог бы по этим следам пройти прямо к моей двери, — я усмехнулся, примеряя детективный, а впрочем, сказочный сюжет. Как в той истории про сорок разбойников. То есть надумал бы пройти, да не дойдет: моя дверь теперь не отмечена. Позаботился, как хитрец из той же истории. На ходу все-таки продолжал поглядывать себе под ноги: могло ведь и у подъезда капнуть, у домофона. Нет, крови нигде больше не оказалось. Зато в стороне от подъезда на асфальте было написано несмываемой белой краской:
Любовь это яд,
Я отравлен тобой,
Один только взгляд,
И быть вместе с тобой.
Анечка, ты прекрасна!
Крупно, чтобы эта Анечка могла прочесть со своего высокого этажа. Интересно какого? Я остановился, поднял взгляд, примерил. Дневные окна погасли вместе с вечерними видениями, стали непрозрачны, как стены. Трезвый свет выявлял швы между панелями, замазанные черной смолой. На лоджиях сушится белье, иные застеклены, другие используются как чуланы, бетон в грязноватых подтеках. Обиталища нелегальных приезжих, безразличный спальный район, типовые дома, поставленные без души, но скольким они облегчили жизнь, как в свое время нам с Наташей! В этих многоэтажных, многоподъездных постройках не знаешь даже близких соседей, только в полуяви ли, в полудреме захмелевшему уму почудится, приоткроется на миг чья-то неизвестная жизнь — а вместе с ней вдруг узнаешь свое, надежно забытое. Хочешь больше помнить или больше забыть?.. Крутится где-то виниловая тяжелая пластинка, для кого-то музыка — безразличный мешающий шум, для кого-то мир, способный разрастаться в душе. Не передашь, не объяснишь и написать об этом не сумеешь — не те способности. Разбирайся каждый, как может. Стишок на асфальте — не литература, что говорить, но и это чья-то жизнь, всегда особенная. Для кого-то он значит не меньше гениальной поэзии…
Все никак не удавалось собрать, прояснить мысли. У мусорного ящика худенькая женщина в сером платье перебирала выброшенные кем-то цветы. Здесь, у ящиков, то и дело кто-нибудь промышлял, с пакетами, с рюкзаками, бомжи, не бомжи, не всегда отличишь по одежке, тут же подобранной. Теперь ведь выбрасывают новенькую, почти не ношеную, когда-то за такой стояли в очередях. Народ с некоторых пор наглядно стал богатеть, можно было подобрать недешевые вещи, устаревшую, но не испорченную технику, магнитофоны, телевизоры, кто-то этим жил. Женщина встряхивала, прихорашивала по одной мелкие розы, выравнивала лепестки, совсем увядшие, мятые непоправимо возвращала в ящик, из остальных составила букет. Пошла с ним впереди меня. К себе, примеривал я, домой понесла? Или попробует продать? Женщина склонилась к букету, поднесла к лицу. У нее была короткая стрижка, тонкая шея. Какой аромат мог быть у этих цветов? У оранжерейных известно какой, похоронный, лучше не проверять. Она вдруг обернулась, словно почувствовала мой взгляд, смутилась, ускорила шаг. Я успел уловить на ее лице улыбку. Лицо старенькой учительницы, получившей к празднику цветы. Боже, боже!..
Надо было на время замедлить шаг, чтобы она могла удалиться. Повернула, пошла в сторону недавно вставленной среди домов деревянной часовенки или, может, небольшой церквушки, никогда не заходил внутрь. Да вряд ли такому, как я, было там что смотреть. Не искусство, не великая архитектура. Но кому-то это оказывалось нужно, кого-то поддерживало. Как людей вроде меня все годы поддерживала литература. Помогала отвлекаться от повседневного гнетущего убожества, не сломаться, не опуститься, не стать алкоголиком или циником. На месте часовни когда-то ютился фанерный сарайчик, пункт приема стеклотары, я стаивал перед ним в полуторачасовых очередях, чтобы выручить несколько рублей с копейками. Передвигал у ног шаг за шагом две увесистые сумки с пустыми бутылками и вновь утыкал взгляд в ксерокопированные страницы. Разговоры в очереди переставали для меня существовать. Листки на всякий случай стоило прикрывать от чужих взглядов: не пришлось бы объяснять, откуда у тебя эти копии, ксероксы полагалось держать под замком, только для служебного пользования. Дискуссия о подлинности «Слова о полку Игореве». Тоже самиздат того времени. Не лепо ли ны бяшеть, братие… Исчезнувший оригинал, несообразности в копиях, анахронизмы, проблема подлинности. начяти старыми словесы… Боже, до сих пор наизусть помню. Превыше всех доводов была для меня очевидная, неоспоримая гениальность, ее не подделаешь. Как такое могло возникнуть не в стране с многовековой историей, великой культурой — в захолустном княжестве, без литературных предшественников, без языковых образцов, даже сравнить не с чем? А почему, собственно, нет? Вот тот же Чехов — возвращался я к недодуманной, отложенной мысли. Как это мне говорил Ласкин: для европейцев его можно почти не комментировать, никаких зашифрованных аллюзий, отсылок, мифологем, не то что Джойс или тем более Данте. Но разве любому человеку, в какой бы стране, в какой бы занюханной провинции он ни жил, не доступна мировая литература, мировая философия, да хотя бы Священные Писания — чем этого не достаточно?..
Насчет занюханной провинции — тут профессор, впрочем, цитировал уже своего любимца Богданова, пришлось воспоминание поправить. В самой простой частной жизни есть то же, что у великих, есть жизнь и смерть, есть природа, любовь, мироздание… что-то в таком роде. Каждому дано ощутить жизнь под небесами, для гениальной вспышки достаточно мгновения. да, и там было про гениальность. Бог в каждой травинке и капле. Помню, как читал это у Ласкина все с той же снисходительной усмешкой: меня, видите ли, уже тогда заботили судьбы культуры, не меньше.
Тут я вдруг на мгновение остановился. А может, подумал, честней было бы на самом деле признаться, что по природе, в душе ты сам всегда был, по сути, таким именно провинциалом, которому достаточно озирать мир из своего уголка? Показалось мало? Не отвечало каким-то литературным представлениям? Что тебя, собственно, смутило? — продолжал я размышлять, возобновляя путь к магазину. Чувство, что остановился, расслабился, так до чего-то и не добравшись? Не хватило желания ли, силенок, а больше всего, может, смелости, беспощадной к себе смелости? Засорились ли, затвердели, заросли склеротическими бляшками сосуды, обеспечивающие полноценный ток мысли? Нет, не надо быть таким уж несправедливым к себе. Признавать свою ограниченность не всегда бывает приятно. Но, может, именно она, ограниченность, позволяла человеку твоего устройства жить в нашем ужасном времени. В другом нам жить просто не довелось. Мы знали, что творится в стране, считали возможным существовать, как могли, не мы одни, а как было иначе? Убежать до поры было некуда, сопротивляться способны были немногие. Стоило ли себя задним числом корить за бесчувственность, ограниченность? И сейчас ведь живут так же. Где-то совсем близко воюют, гремят взрывы, чудовищные землетрясения сметают города, цунами разрушают дома, люди гибнут сотнями, тысячами, миллионами, продолжают гибнуть в самое благополучное время, экраны предлагают сладострастно смаковать все новые ужасы. Вот, говорят, даже земная ось сместилась на десять, кажется, сантиметров. И что? В нас все эти бедствия не могут полноценно проникнуть, если они не коснулись наших родственников или близких. Не биться же головой о стену. Только всплескивать по-женски руками, покачивать головой: надо же! Было, прошло, перестает волновать.
Малыш на трехколесном велосипеде чуть не врезался в меня, я успел увернуться, направил ему руль, улыбнулся поощряюще: молодец, хорошо гоняешь. Нельзя было смотреть на эти существа без улыбки. Да, надо, надо было кое-что еще перепроверить, переоценить, возвращался я к своему, пусть не сейчас, не сразу. Еще есть впереди время, не настолько закостенел. Не стоит смущать себя сравнениями неизвестно с кем. Все зависит от взгляда, от его настройки. Провинциальный философ сумел уловить что-то, не додуманное другими. Не дали себе труда оценить подсказанное им емкое слово. Да, да, вдохновлялся я, незаметно ускоряя шаг, ты боялся и в своей филологии оказаться провинциалом — а может, не того боялся.