Рисовать Бога - Наталия Соколовская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Славик замахал руками, всем своим видом показывая, что совершенно исключает такую возможность, что таких совпадений уж точно не бывает, а тем более «до сих пор»… Он боялся, что Августа Игнатьевна опять начнет сомневаться в его, Славика, случайном, неумышленном появлении в этом доме, и замкнется, перестанет его видеть, как это уже было прежде.
– Да у вас просто идея-фикс, Августа Игнатьевна! Простите, я все понимаю. Я сам, сам, всю жизнь свою… Но с чего вы взяли, что сторож того объекта и наш сосед…
– С того… Знаете, даже зимой, когда листвы нет, а только стволы и голые ветви, всегда можно мертвое дерево от живого отличить. Так и здесь. Приглядитесь. А «тот объект» – тайное кладбище НКВД. Туда убиенных свозили. Вот что он сторожил.
Августа Игнатьевна тяжело поднялась из кресла. – Ах, Славик… простите, что я вас так называю… но какой же вы наивный, какой же вы еще… маленький… И вообще, пойдемте чай пить на кухню. Это, конечно, не комильфо, но мы же соседи, в конце концов. Да, кстати, о совпадениях… Вы помните те буквы, на крыше высокого дома, по ту сторону канала, они еще светились вечером и ночами? Вы по ним читать учились. Забыли? Вам было пять, наверное, а я уж «взрослая» была, в школу ходила. Ваша бабушка все что-то жарила-парила на кухне, а вы ставили табуретку возле подоконника, забирались на нее коленками, водили пальцем по стеклу и читали.
Славик смутно помнил, что буквы какие-то были, и что он смотрел на них, и что светились они по ночам, он, вроде бы, тоже помнил.
– Да, кажется… что-то такое простое, обычное совсем.
Августа Игнатьевна усмехнулась:
– Да, простое и обычное… «ГОССТРАХ СССР» Вот что это были за буквы. Они и сейчас там есть. Только звучат чуть иначе… А вы подумали, что я сумасшедшая… Не краснейте, знаю, что подумали. И поставьте, пожалуйста, на огонь чайник. Теперь ваша очередь о себе рассказывать.
__________<Неделю назад Рита сказала, что ее арест дело решенное. «Нет, – ответил я, – всё из-за твоего состояния, это нервы, никаких объективных причин, и, потом, ты ждешь ребенка, они не посмеют». Лучше бы я не говорил такие глупости. В Ритином взгляде было только сожаление.
В четверг я поздно вернулся с работы после очередного собрания: одобряем, призываем, проклинаем, приветствуем… Сплошное рычание. И, разумеется, сталинсталинсталинсталин…
Рита лежала в кровати, укрывшись до подбородка одеялом. Когда я вошел, она подняла голову и сказала, что не сделала ужин, очень устала, и попросила извинить ее. Когда я захотел подойти и обнять Риту, она остановила меня жестом, выпростав из-под одеяла руку: «Пойди на кухню, приготовь что-нибудь, и я тоже поем с тобой вместе».
В квартире стояла непривычная для этого часа тишина. Вышел на кухню сосед, ногой задвинул под плиту таз с замоченным бельем, немного темной воды выплеснулось на пол. Я спросил его, где старшие дети. «Жена к матери своей отправила, умучили они ее совсем». Он курил возле окна. Пепел от его «беломора» падал в банку с рыбами.
Я резал помидоры и огурцы, выкладывал на тарелку сыр и хлеб. Есть особенно не хотелось. Хотелось просто посидеть с Ритой за столом, возле открытого окна, и рассказать ей о стихах, которые после долгого молчания опять во мне начинались, может быть, так некстати, а еще я хотел рассказать ей о том, как это бывает, когда стихотворение, вдруг, всё разом, возникает внутри, подобно сгустку тепла, как мучительное и нежное «м-м-м-м», и вовсе не нуждается в словах, потому что оно уже есть, но знаю об этом только я, и только от моего усилия зависит, явится ли оно в мир.
Я поставил тарелки на поднос и пошел в комнату, а сосед все стоял и курил.
Рита спала, и когда я окликнул ее, она не отозвалась. Я склонился над ней. От Ритиной щеки шел жар, и дыхание было горячим. То, что «никак не получалось» у Риты, я преодолевал не единожды. Я столько раз мысленно пережил ее смерть, что потерял чувство опасности… И вот теперь весь накопленный страх обрушился на меня.
Вдруг я все понял. Я встал на колени и осторожно просунул руки под одеяло. Простыни, полотенца, все, чем было обложено ее тело, все было горячим и влажным. От кровати шел запах бойни.
Как же я мог не чувствовать приближения катастрофы? Нет, неправда. Я все время ждал катастрофы, я жил внутри этой катастрофы, я был ее эпицентром, и поэтому пропустил её.
Наверное, я что-то сказал. Может быть, крикнул, потому что Рита открыла глаза и попросила пить. Когда я поднялся с колен, она увидела мои руки и снова закрыла глаза. «Я по-прежнему не верю в свою смерть, Тео, – сказала она. – Но я заслужила ее. Я всех нас погубила».
Я напоил ее из ложки, даже приподняться она не могла, и сказал, что бегу за врачом. Но Рита с неожиданной силой схватила меня за руки. «Не смей, не смей, если любишь меня хоть немножко. Я не хочу в тюрьму. Мне уже лучше. Скоро все пройдет, ты увидишь. Я люблю тебя. Пойди, умойся».
На кухне у окна по-прежнему курил сосед. И таз с темной водой по-прежнему стоял под плитой.
«Где ваша жена?» – спросил я. Вместе мы прошли в их комнату. Женщина сидела за столом, прямая и страшная. «Вы не можете ее так оставить». «Она очень просила меня. Она сказала, что никто не согласился, к кому она обращалась. Она сказала, что, если я не сделаю, она утопится в пруду, как та, месяц назад, которая не нашла, кто бы ей сделал аборт. А у меня есть опыт. Но она обманула меня, она сказала, что два месяца, а был четвертый…» Женщина говорила сухим шепотом, руки ее крест-накрест были прижаты к груди. «Я пыталась остановить кровотечение, но срок был такой большой. Если вы покажете на меня, то он не управится с детьми, их в детский дом отдадут. И еще, заберите вот это, заберите, мне не надо…» Она подошла к детской кроватке, приподняла матрас и достала маленькое серебряное распятие из Алансона. «Она этим расплатилась. Заберите».
Когда я вернулся в нашу комнату, Риты уже не было.>
<Сентябрь 1939 года. Советские войска вошли в Польшу.
Полагаю, участь моя решена окончательно.>
__________Славик стоял на площади перед Балтийским вокзалом и беспомощно озирался. Он давно здесь не был. Ему казалось, что он никогда здесь не был. Площадь была заполнена маршрутками и людьми с чемоданами и дорожными сумками. По периметру стояли киоски с цветами и павильончики кафе. Трамвай на площади давно уже не ходил. Даже следа от трамвайных путей нигде не осталось. Вдоль Обводного канала сплошным потоком двигался транспорт.
Славику вдруг захотелось пересечься, совпасть в одной точке с Теодором Поляном, когда тот вышел из трамвая на этой же площади почти семьдесят лет назад. Он попытался вспомнить, где была трамвайная остановка в его детстве, и, кажется, вспомнил, и встал на то место.
Славик рассматривал здание вокзала и впервые удивлялся его красоте, точно никогда раньше не видел его со стороны, точно что-то всегда застилало ему взор.
Стоя на привокзальной площади, он вдруг представил себе карту, расстеленную дома, на круглом обеденном столе. И ту, первую страницу дневника, где Теодор Полян описывает свой приезд в Париж.
Славик мысленно соединил Белую Церковь, Люблин, Париж, Ленинград, опять Белую Церковь… Ломаный круг замкнулся. И произошло это благодаря ему, Славику.
От этой мысли он испытал невероятный восторг. И внезапно вспомнил, что подобное чувство когда-то уже испытал, давно, но здесь, совсем рядом, в кухне их коммунальной квартиры, и, может быть, накануне или после того дня, когда к родителям приходил Теодор Полян.
День тогда был будний, потому что никто не готовил, не мыл посуду и не стирал, и он, придя из школы, мог свободно гонять свой мячик. По приемнику, висевшему над дверным проемом, шла какая-то радиопостановка, кухня была залита солнцем, он набивал мяч, посуда на полках чуть позвякивала в такт его ударам. И вдруг постановка закончилась и началась музыка. Он не расслышал ее названия. Играл оркестр, и музыка была такой, о которой его мама говорила – «захватывающая». Славик встал возле дверного проема и, подняв лицо к тарелке радиоприемника, слушал. Он и сейчас не смог бы описать ту музыку, но он запомнил звуковые волны, которые раскачивали его, и свое желание слиться с ними. Витой матерчатый шнур спускался от приемника к розетке, и больше всего Славику хотелось выдернуть штепсель и сунуть пальцы в отверстия, чтобы музыка пошла прямо через него…
Кто-то тронул его за руку. Славик вздрогнул, открыл глаза. Молодой человек участливо вглядывался ему в лицо.
– Вам плохо? Проводить вас?
Славик сморгнул слезы. Вытер их со щек перчаткой.
– Нет, все хорошо, спасибо, мне тут, рядом, я дойду.
Он пересек площадь, вышел на набережную и обернулся. Над крышей вокзала дрожало пропитанное паровозной гарью марево, и в нем растворялось низкое декабрьское солнце. И в темной глубине этого закатного сияния что-то угадывалось, что-то такое, что имело прямое отношение к его, Славика, жизни, и во что он никогда не смел верить. «Счастье… Вот счастье-то…» Он поймал себя на том, что уже несколько раз мысленно повторил слово «счастье», причем применительно к себе. Он удивился. Ему не понятно было, почему, откуда возникло это слово именно теперь, когда столько беды, своей и чужой, обрушилось на него…