Рисовать Бога - Наталия Соколовская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эмочка разлила коньяк по рюмкам.
– Пейте, Станислав Казимирович, будет легче. А знаете, ведь они могли встретиться, ваш отец и Теодор Полян. Во внутренней тюрьме. На очной ставке, например. Или в коридорах. Правда, заключенных, если их вели навстречу друг другу, охранники заталкивали в шкафы. Деревянные такие ящики.
– Да-да! Я видел такой! Видел! Я был в том коридоре! Но я ничего не понимаю. Ведь они же – люди…
– Это вы о ком?
Славик поднял глаза. Голос жизнерадостной веселой Эмочки сделался вдруг тихим и страшным.
– Послушайте. Когда закончился срок моей ссылки, я два года еще оставалась на поселении. Там вышла замуж. Тоже за бывшего заключенного. Мы жили в деревне, неподалеку от лагеря. Мы и еще несколько человек, мужчин и женщин. В нашей деревне жила санитарка из лагерного медпункта. Мы бегали к ней на аборты. – Славик вздрогнул. К таким откровениям он приучен не был. Сонечка все свои женские дела в молодости обустраивала тихо, и его ни во что такое не посвящала. К тому же из кухни вернулся Гоша, и становилось как бы вдвойне неловко. – А вы ничего, Станислав Казимирович, не бледнейте. Вы что, слова «чистка» не знаете? Мерзкое такое, гинекологическое слово. По самому естеству скребет. У нас государство на этом слове стояло с двадцатых годов. Вычищали кулацкий элемент, мещанский, буржуазный, священников, шпионов, двурушников, нарушителей дисциплины, морально разложившихся… Не слышали? Ну да. Вас же не было… Ох, простите, простите… Просто за живоезадело… Так вот и на поселении нашем, стало быть, свои чистки происходили. У санитарки лагерной инструментов не было. Только шприц и йод. И она этот йод в матку заливала шприцом. Боль была адская. Вся слизистая сгорала. Но вычищало исправно. Уже потом, на воле, спустя несколько лет, я родила девочку. Она была хорошенькая, умная. Но, знаете, такая… ранимая очень… Будто без кожи, как после ожога. Когда ей было восемнадцать, она выбросилась из окна.
Гоша обнял жену, прижался своей седой головой к ее седой голове. Опять выпили молча. Славик прислушивался к тому, как разливается по животу тепло. Это ощущение успокаивало.
Эмочка пошла в другую комнату, вернулась с двумя папками, в которых лежали ксерокопии и компьютерные распечатки документов, вырезки из журналов и газет.
– Вот. Сейчас готовится к публикации. Это малая толика. Будет несколько томов. В этой папке документы, свидетельства. А в этой часть расстрельных списков. Здесь каждый сможет найти свою фамилию… Взгляните.
Славик листал долго. Потом взял другую папку. На одной из страниц остановился.
– «…Капитан ГБ Молохов…» «ГБ» – это инициалы его?
– «ГБ» это «государственная безопасность».
– Ах, ну да, да… так вот дальше: «…Награжден постановлением ЦИК СССР орденом Красной Звезды „за особые заслуги в борьбе за упрочение социалистического строя“… В 1937 году за самоотверженную работу по борьбе с контрреволюцией награжден ценным подарком: радиолой с комплектом пластинок… В 1939 году арестован за превышение полномочий… Наград не лишен… В 1941 году судимость снята, в партии и на службе восстановлен… В 1944 году награжден орденом Ленина. Умер в 1980 году…» В восьмидесятом! Уже теперь! А за что его арестовали?
– Ну, это во время «пересменки», когда на место Ежова Берию поставили.
– А вот тут что-то про «особые заслуги»?
– Он, Станислав Казимирович, модернизацию провел. Сам придумал, и даже эскиз сделал таких двухкилограммовых березовых дубинок – «колотушек». Ими удобно было заключенных оглушать. В случае сопротивления. Или когда приговор приводился в исполнение. Чтобы не метались, чего доброго, и не мешали себя убивать. Но были и еще способы. Если, например, в камере расстреливали, можно было раздеть человека догола. Голый человек, знаете ли, как-то по-особому беззащитен, руками размахивать, скорее всего, не станет. Ну, а ежели везли… то, пока до места расстрела ехали, могли выхлопные газы пустить в кузов. Иногда уже и пуль тратить не приходилось. Просто во рвы сбрасывали.
Вместить в себя эти знания Славик не мог, это было все равно как добровольно напиться яду.
– Да ведь фашисты так делали! А тут… Советские люди… И кругом… жизнь… – Славик беспомощно обвел глазами книжные стеллажи, подпиравшие стены. – Знаете, Эмилия Абрамовна, сейчас, когда вы говорили, со мной вдруг случилось, как тогда, ночью, в детстве, или, как нынче, на Литейном. Я выключился. Перестал воспринимать.
– Это, Станислав Казимирович, защитный рефлекс. Но знаете… рефлексы годятся для собачек Павлова.
– Так как же… Эмочка… Гоша, миленькие… Если один человек с другим человеком такое сотворял, значит, можно – всё?
– Ну, вот. Вы почти цитируете. Да только, что еще? Чего ж больше-то, если ужевсё?
Раздался звонок в дверь, и все трое вздрогнули. Гоша пошел открывать. На пороге стояла Сонечка.
– Вы простите меня, пожалуйста. И ты, Славочка, не сердись…
– Проходите, Софья Александровна, проходите.
Эмочка встала навстречу соседке, а Славик сидел, сил подняться у него не было. Сонечка с беспокойством вглядывалась в лицо мужа.
– Мне так неловко. Но я три часа назад видела в окно, как Станислав Казимирович шел домой. Я поняла, что он к вам заглянул… Столько времени прошло, и я испугалась, не случилось ли чего…
На ней была зеленая домашняя блузка, а на голове белый ситцевый платок, она всегда его повязывала после мытья. «Что ж она так легко одетая вышла-то, холодно ведь на лестнице», подумал Славик, и стал собирать со стола бумаги.
– Спасибо вам, Эмилия Абрамовна. Мне о стольком нужно еще вас расспросить.
В коридоре Славика качнуло, и он оперся на плечо жены. А она жестом, которым сестры милосердия подхватывали раненых солдат, обняла его, чтобы вывести из боя, в котором не было ни побежденных, ни победителей.
__________Славику снился сон. Была какая-то станция, товарный поезд, вроде того, в котором он с мамой ехал в эвакуацию. Ни деревьев, ни жилых домов кругом не было, а только поезд и земля, над которой дрожало дымное марево, и в нем, как в толще воды, плавало солнце. И еще были рельсы, которые и впереди, и позади поезда обрывались.
И вот поезд стоял посреди земли, и никуда не ехал. И сдвижные двери телячьих вагонов были открыты на обе стороны. И к этим дверям была очередь из мужчин и женщин, молодых и старых, и все они были голые, но стыда никакого не было. И конца-края очереди не было тоже.
Одни входили в вагоны, другие оставались там, третьи выходили с противоположной стороны, потом и те, что оставались, выходили, а заходили новые, а те, прежние, снова вставали в очередь, и так повторялось раз от разу. И гул стоял над землей от их голосов.
А мимо проходили обычные люди, в обычной одежде, кто в довоенной, какой ее Славик из детства помнил, кто в послевоенной, а кто и совсем в нынешней. И тех, кто в очереди к вагонам стоял, они не видели, и самих вагонов не видели, и не слышали того, что говорили те, из очереди.
А говорили они на разных языках, и не друг с другом, а каждый как бы сам с собой. И Славик отчего-то все понимал.
Дети говорили с родителями, а родители с детьми, и возлюбленные говорили со своими возлюбленными. И все это были слова прощенья и любви, и были они – как свет во тьме.
А люди, которые шли мимо, те, как в мороке, чем дальше от поезда отходили, тем тяжелее им было двигаться, точно ноги у них свинцом наливались, и все они были тут, и никуда не могли деться.
И вращение их было, как вращение пустых жерновов.
И Славик откуда-то знал, что если бы эти обычные люди увидели и услышали других, из очереди, и сказали бы «да, и видим вас, и слышим, и не оставим вас», и если бы подошли к ним и перемешались бы с ними, и прижали их к сердцу своему, то морок бы прошел, и всякое хождение по кругу кончилось бы.
__________<Некоторые воспоминания кажутся мне сейчас, в наших обстоятельствах, неуместными. Излишне сентиментальные, они вдруг перестали быть похожими на правду. И мне нужно сделать определенное усилие, чтобы уверить себя – это было. Это как из окопа вернуться в мирную жизнь. Но когда я позволяю себе помнить, возникает ощущение света, направленного одновременно со всех сторон, поднимающего меня.
Я вспоминаю свое первое посещение Лувра. Первое, потому что все следующие разы я обходил картину, о которой хотел бы оставить эту запись.
Итак, я стоял возле портрета Джоконды. Не перед, а именно возле, потому что, когда я встал чуть поодаль, и произошло все чудесное.
Я смотрел на женщину сбоку, так, словно она была только частью другой картины, другого, более грандиозного замысла, который интуитивно я чувствовал, но которого не знал.