Об Илье Эренбурге (Книги. Люди. Страны) - Борис Фрезинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Патриот своего века и потому поклонник нового в искусстве, Эренбург ценил больше всего поэзию и живопись (хотя, конечно, и прозу, и кинематограф, и фотографию); в этих областях его интерес вполне удовлетворялся создаваемым во Франции, в Италии, Испании, даже в Германии, но не в Англии. Он прочел «Улисса» в авторизованном французском переводе еще в 1920-е годы и был восхищен Джойсом, но Ирландия — не Англия, где, кстати сказать, Джойс долгое время был попросту запрещен. Он встречался с Голсуорси, Уэллсом, Хаксли, но их творчество не оказало на него влияния; был равнодушен к Честертону и не любил ни Киплинга, ни Уайльда; даже Шекспир, страшно сказать (в отличие от Данте, Сервантеса, Вийона и Хорхе Манрике), не слишком уж потрясал его, и, пожалуй, только Диккенсу он отдавал должное. Думаю, он не знал Элиота, а его отношение к Оруэллу остается неизвестным (книгу об Испании писавшего по-английски Кёстлера он прочел с интересом[2310]). Английская живопись, как и для многих, началась и кончилась для Эренбурга Тернером. Бриттен также не входил в область его душевных переживаний (тем более что меломаном Эренбург не был вообще). После этого угнетающего экскурса в словарь знаменитых английских имен может показаться удивительным, что в 1931 году вышла замечательно интересная книжка Эренбурга об Англии[2311] — итог его путешествия 1930 года.
Впрочем, впервые в Англии Эренбург оказался летом 1917 года[2312] — вследствие европейской войны путь из Парижа в революционный Петроград пролегал через Лондон и Шотландию, — но те несколько дней не оставили следа ни в сердце Эренбурга, ни в его архиве.
Он создал портрет Англии 1930 года — острый, зоркий, запоминающийся. Его художественный приговор Лондону (городу-притче, как он его определил, выбрав литературные жанры для характеристики европейских столиц) скорее лиричен: «Ни спортивные штаны, ни утренний порридж, ни розовые щеки, ни книги Уэллса не обманут чужестранца: Лондон призрачен, вымышлен и неточен, как сон»[2313]. В ту пору он становится все более социальным художником, и потому не архитектура Эдинбурга, а копи Уэльса и текстильные фабрики Манчестера интересуют его (он написал об увиденном: «Каким прекрасным был бы человек, если бы над ним столько же трудились, сколько здесь трудятся над обыкновенной ниткой!»[2314]). Пример Испании говорил Эренбургу, что в Европе неизбежен социальный взрыв; отсюда мотив грядущей расплаты в его очерках. Картина левой Европы, корректирующей советский режим, тайно вдохновляла его. Так что представления Эренбурга не были коммунистической ортодоксией, за что ему и доставалось от марксистской критики. Его ирония, в отличие от пафоса, была сугубо этнографична: «Если деньги — в Нью-Йорке, бордели — в Париже, то идеалы — только в Лондоне»[2315].
Победа Гитлера укрепила Эренбурга в его политическом выборе; убежденный антифашизм стал программой его действий. До 1939 года под этим знаменем собирались все левые интеллигенты Запада…
Приехав в Лондон в 1936 году по делам международной антифашистской Ассоциации писателей, Эренбург 26 июня подробно доложил обо всех делах Михаилу Кольцову, заметив попутно: «Мне очень трудно было наладить что-либо в Англии, т. к. я из всех стран Европы наименее известен в Англии и т. к. не знаю английского языка»[2316]. Написанный тогда же очерк «Джентльмены» исполнен гротеска:
«Уэллс пришел на наше совещание. Он вошел в зал, когда говорил Мальро, повесил шляпу и пошел в буфет пить чай. Узнав, что Мальро кончил речь, Уэллс вернулся в зал, сказал собравшимся: „Откровенно говоря, все это праздные затеи“, снисходительно улыбнулся своему остроумию, взял шляпу и ушел»[2317].
1936-й — последний год наивных иллюзий Эренбурга; политический ветер вовсю надувает паруса его риторики:
«Я не проглядел достоинств Лондона: красоты Вестминстерского аббатства, тенистых парков, прекрасных автомобилей, любви к природе, дешевых поездок на побережье, объема газет, оборудования новых кинофабрик, первосортных трубок, наконец, прав индуса, если не в самой Индии, то хотя бы в лондонском Гайд-парке, обличать империализм Великобритании. Я говорю о кичливом богатстве, о косности, о нищете, о лицемерии только потому, что мы воспитаны на глубоком уважении к этой стране, к ее хабеас-корпусу, к ее мореплавателям и ученым, к гению Шекспира, к поэзии Шелли и Китса, к Диккенсу, над книгами которого плакали и плачут миллионы людей. Конечно, Шоу остроумен, конечно, Уэллс находчив, но почему не нашлось в Англии ни Горького, ни Ромэн Роллана?»[2318]
(Эти имена казались знаковыми, но Роллан еще в 1935-м кое-что понял, встретившись со Сталиным, а Горького в итоге отправили на тот свет в 1936-м.)
Последующие годы многое расставили по своим местам, и когда Англия, единственная в Европе, стояла против Гитлера, а Сталин пил за его здоровье, Эренбург по ночам слушал передачи Би-би-си из Лондона на французском языке — единственный голос сопротивляющейся Европы (и двадцать лет спустя, думая об этих годах, он помнил «позывные, похожие на короткий стук в дверь»[2319]). Этого он никогда не забывал.
В ту трудную для Англии пору русские поэты Ахматова, Эренбург и Тихонов написали стихи о мужестве Лондона, но только одному Эренбургу удалось их напечатать до того, как Гитлер напал на СССР[2320]…
2. Эпизод холодной войны
(Обозреватель Би-би-си об Илье Эренбурге)
Люди, в послесталинские времена слушавшие, несмотря на помехи, русские передачи Би-би-си, хорошо помнят обозрение «Глядя из Лондона» А. М. Гольдберга и, думаю, даже его голос. Однако их становится все меньше, и это делает необходимой следующую справку.
Анатолий Максимович Гольдберг родился в Санкт-Петербурге в 1910 году в еврейской культурной семье (справочники «Весь Санкт-Петербург» начала века среди многих Гольдбергов называют и деда А. М. — Морица, имевшего аптеку на Сергеевской (теперь Чайковского), и отца Максима Морицевича, также жившего на Сергиевской). В 1918 году семье удалось выбраться из России — переехали в Берлин, где А. М. получил образование, в частности — совершенное владение языками: немецким, французским, английским и испанским; каким блистательным оставался его русский, знает каждый, кто слушал А. М. по Би-би-си. В начале 1930-х Гольдберг по германскому контракту работал в Москве переводчиком; в середине 1930-х, с приходом Гитлера к власти, переехал в Англию и в 1939 году стал сотрудником Би-би-си; с 1946-го, когда там была основана русская редакция, он — неизменный ее сотрудник. При Хрущеве и Брежневе, когда советский режим стал в меру нелюдоедским, Би-би-си в СССР, конечно, продолжали глушить, но можно было найти место и время и сквозь помехи слушать Анатолия Максимовича. Стиль его передач, так не совпадавший с привычным стилем советских международников, отличали культура и изящество, интеллигентная ирония и сдержанность; он никогда не опускался до грубости и даже некорректности. Однако интеллигентность не ослабляла политического заряда его слов, напротив — она придавала им большую убедительность. Признаюсь — для многих он был идеалом политического комментатора. Когда в один из приездов в Москву (если не ошибаюсь) премьер-министра Великобритании Гарольда Вильсона А. М. Гольдберг сопровождал его в качестве корреспондента Би-би-си и его вынуждены были принимать в СССР (в те несколько дней Би-би-си не глушили вовсе), помню свои ошеломление и восторг: вместо обычного для А. М. «Глядя из Лондона» прозвучало: «Говорит Москва, говорит Анатолий Максимович Гольдберг!»
Когда в конце 1970-х годов Ирина Ильинична Эренбург сообщила мне, что А. М. Гольдберг начал работать над книгой о ее отце, я был скорее озадачен — казалось, что преимущественно литературная задача далека от его интересов (позже, прочтя его книгу, я понял, что ошибался). Как только Ирине Ильиничне удалось получить разрешение съездить в Париж, где прошла ее юность, А. М. прибыл туда (у него, понятно, проблем с паспортом не было), чтобы прояснить неясные для него вопросы биографии своего героя. Потом, уже по выходе его книги, я увидел в архиве И. И. (если это беспорядочное собрание случайно не уничтоженных писем можно так назвать) письмо А. М. (не знаю, было ли оно единственным) — их диалог, их отношения продолжались и после Парижа.
Почему Эренбург оказался близок и интересен Гольдбергу? Фактические черты сходства их судеб подметить нетрудно — еврейская культурная среда детства в России; журналистика, в которой, каждый по-своему, они были незаурядными фигурами; профессиональный интерес к международной политике, в частности к проблеме отношений Восток — Запад. Главное все-таки — первоначально сильная внутренняя симпатия, сохранявшаяся и потом (разумеется, в разные времена по-разному).