Сын негодяя - Сорж Шаландон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вот я вижу тебя загнанным в угол, отец. Вы все, ты и они, сидите вокруг стола. Ты, подозрительный, и они, безупречные. Чиновники пустили в оборот бланки петеновской полиции. На них еще значилось: «Французское государство». Чистки проводились в срочном порядке. Спешка, а типографий нет. И потому, чтобы покарать негодяев вроде моего отца, использовали ту же бумагу, на какой писали приговоры героям. На некоторых формулярах вишистскую диктатуру перекрывала новая чернильная печать «Французская республика», но такая бледная, что ублюдочное государство проступало из-под нее.
Представляю себе, как эти люди слушают тебя, нахмурив брови. Пытаюсь увидеть в этом молодом заблудшем парне своего будущего отца. В мальчишке, которого надо заставить признаться в предательстве. Как выглядел Виктор Арбонье, начальник Лилльской службы безопасности? А Анри Вюлье, следователь, который вел твое дело? А Робер Пюньер, помощник главного комиссара Лиона? А писарь Деблов? А инспектор Ренар? И остальные, расспрашивавшие тебя, родившегося на Луаре и перешедшего на вражескую сторону? Все, кто подписывал эти документы, смазывая ненароком свежие чернила рукавом. Вижу серую комнату, табачный дым, погасшую трубку в пепельнице, плащи, висящие на крючках. Суровые взгляды, усы по тогдашней моде, ленточка Почетного легиона, которую снова вдел в петлицу один из полицейских.
А сам-то ты как выглядел тогда? Двадцать два года. Образование, как я узнал только что из твоей анкеты, «начальное. Умеет читать и писать». Всего-навсего. Мальчик заканчивает местную начальную школу, дожидается возраста, когда уже можно работать, и принимается чистить типографские машины, потом таскает ящики с одеждой, пока не устраивается рабочим конвейера на заводе велосипедных педалей в департаменте Луара.
Надо бы разложить все документы из досье в хронологическом порядке, один к одному, но у меня не хватает духу. Может быть, завтра. Воскресенье для меня всегда пустой день, который надо чем-то заполнить. А пока что я выудил из папки двумя пальцами листок, фотокопию, каких там много. Это протокол № 20, допрос свидетеля Андре Бордри, соседа твоих родителей по Форе, городку, где они жили. Я и его себе представил. Гордый сознанием своей важности, он 15 июня 1945 года в 17 часов переступает порог 14-го отделения жандармерии департамента Луара, чтобы дать показания о «дурных нравах и поведении» семьи предателя.
Это о моем отце? «Он вырос в семье алкоголиков, особенно сильно пила мать. Воспитанием его занималась бабушка». И это о нем? «Во время оккупации я слышал от многих соседей, что его видели в Сент-Этьене одетым в немецкую форму. Хотя лично я его не видел». Воображаю, как старший сержант Клодиус Дюкрё, бригадир жандармерии коммуны Андрезьё, заставлял свидетеля изменить, уточнить одну фразу: «Я слышал также, что, возможно, по его приказу были арестованы несколько человек». Я вздрогнул. «Слышал, что…»
Какие выводы сделает из этих показаний монбризонский следователь?
11
Процесс Клауса Барби
Среда, 20 мая 1987 года
И вот они явились. Хрупкие имена, ломкие голоса, прерывистые фразы, сгорбленные или гордо выпрямленные спины, пальцы, вцепившиеся в кафедру, воспоминания, которые теснятся или ускользают, жгут память или выпадают из нее, слезы ручьем или сухие глаза, глухой гнев, безмятежность, ноги, распухшие от стоячей работы, седые волосы, роскошные костюмы, скромные наряды, призраки.
Свидетели – наконец-то! Наконец, после долгих часов, потраченных на говорение всяких слов: острых, тупых и резких, на процедурные придирки, ожидание, позерство, на ежедневные бесплодные попытки вызвать в суд Барби и бурные бесплодные споры по этому поводу, в зал вошла Леа Кац. Она подошла к свидетельскому микрофону. Сумку поставила на пол. Откинула со лба седые волосы и тихим голосом начала свой рассказ.
9 февраля 1943 года к шестнадцатилетней Леа Кац, которая жила с матерью в меблированных комнатах в лионском предместье Виллербан, пришли из французской полиции проверить документы. Дом уже был оцеплен. Показывая свои бумаги, девушка слышит разговор двух полицейских о том, что на другой день устроят облаву на Тильзитской набережной[17]. Как только оцепление снимают, Леа бежит предупредить раввина Каплана.
– Он мне сказал, что завтра его в синагоге не будет, и послал к другому раввину, который находился тогда в отделении UGIF на улице Сент-Катрин.
UGIF? Всеобщий союз французских евреев, – объяснила Леа. В эту организацию, созданную правительством Виши, чтобы держать евреев под контролем, приходили самые бедствующие, самые обездоленные люди. Здесь они, гонимые нуждой, находили поддержку, могли получить помощь, моральную или материальную, немного денег, добрый совет, утешение. В тот день распределялась помощь беженцам, и секретарше UGIF велели говорить всем, что никакие справки по телефону не даются. По всем вопросам надо лично обращаться в контору. Это была ловушка.
Гестапо, по приказу Клауса Барби, устроило засаду на всех этажах.
– Только я открыла дверь, как увидела людей в черных кожаных плащах. Один из них втащил меня внутрь и захлопнул дверь у меня за спиной.
Я поднял голову. Журналисты молча записывали слова Леа. Мне было трудно дышать. Я обернулся. Отец сидел, скривив рот. Такая гримаса означала, что ему скучно.
В понедельник суд всеми силами старался установить ответственность Барби за отправку последнего эшелона в Аушвиц. В отличие от эпизодов с детьми Изьё и облавой на улице Сент-Катрин, никаких документов за его подписью, обличающих его причастность к депортации 650 человек 11 августа 1944 года, не сохранилось. Это было единственное слабое место обвинения.
Еще до того, как Барби привезли в Лион, он клялся, будто «ничего не знал» о том, что происходило в лагерях. Судьбу евреев, по его словам, определял лионский отдел немецкой полиции безопасности, он же, шеф гестапо, понятия не имел о том, что творится в соседнем кабинете. Более того, Барби, как и Гельмут Кнохен, его начальник, управлявший полицией оккупированной зоны, утверждал, что только во время Нюрнбергского процесса узнал, какая участь ждала несчастных. А до этого думал, что под «окончательным решением» подразумевается создание независимого еврейского государства.
На этот раз отец кивнул. Не для публики, не для меня, а сам себе. Едва заметный знак согласия. Мы с ним не разговаривали с тех пор, как он оставил мне записку в гостинице. Он не ждал меня после конца заседаний, и сам я не искал встречи. Но и в понедельник, и во вторник, и сегодня он приходил. Внимательно слушал дебаты. В последние два дня держал на коленях блокнот. Что-то вроде кожаного органайзера. Оборачиваясь, я часто видел его с ручкой в руках. Как будто в ряды публики затесался журналист.
Но во время рассказа мадам Кац отец ничего