Жизнь на фукса - Роман Гуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ни воды. Ни света. Ни движения. Ни хлеба. Ни угля. Ни транспорта. Ничего никто не получит. Генеральная Всегерманская забастовка. А из рабочего Нордена чугунным шаром катится гул восстания.
По улицам, ставшим просторными, в Люстгартен текут миллионные толпы. И я нахожу, что человек устроен странно. Чего, казалось бы, я не видал в революции. Ведь даже устал. Довольно бы. А я иду в Люстгартен в толпе и загораюсь ее ненавистью. Хотя немецкая толпа на русскую не похожа.
Немецкая толпа идет без слова. В ногу. Глаза опущены в пятку идущего впереди. Изредка по команде толпа трижды вскрикивает: "Хох! Хох! Хох!" Или: "Нидер! Нидер! Нидер!" Но с ноги не сбивается. Ногу подсчитывает. И смотрит в подымающиеся впереди пятки.
Люстгартен, Унтер-ден-Линден, Фридрихштрассе запружены миллионами никогда не бывавших здесь. Они - с заводов, с фабрик. Над ними плывет море красных знамен. Тут- коммунисты, социал-демократы, профорганизации. И тут с бело-черными прусскими знаменами и императорскими коронами едут сквозь толпу "железные ребята" Эргарда. Они кричат Каппу трижды "хох!", а Эберту трижды "нидер!". Толпа гудит, свищет, сжимает их. Грузовики с бело-черными знаменами ползут сквозь нее, как черепахи.
Аэропланы правительства сбрасывают листовки. Их уже по колено. Люди ходят, шурша бумагой. А в пригородах, где вместо воздуха дым тысяч труб, проклиная Носке, лихорадочно вооружаются спартакисты, увлекая за собой гудящие массы.
Ночью снова прожектор щупает улицы. И несутся фантастическими чертями с красными факелами солдаты Каппа. Берлинская тьма - беспросветна. Факелы тонут в ней. А прожектор щупает окраины: спокойно ль? Ну да, спокойно!
В отеле "Адлон" за пуддингами волновались представители Антанты. Я не знаю, что думал в Берлине Капп. Что думал в Дрездене Эберт. Но лица берлинцев стали зловещи. Зеленая полиция не спала и не раздевалась. Она обставила кварталы рабочих пулеметами. Навела артиллерию. Завалила их баррикадами. Потому что Капп, так же как Эберт, мог считать свою судьбу днями. Из темноты и голода глядели не только глаза Берлина - глядели глаза всей страны, подымающей революцию.
И вдруг. Вспыхнуло электричество, задохнувшись, брызнул водопровод, пошли редкие трамваи, двинулись редкие поезда. Это правительство Эберта призывает к концу забастовки. Это ушел Капп. И железная бригада Эргарда отмаршировала в Дебериц - готовиться к путчу, в более интересном ансамбле.
Эберт, Носке и Шейдеман скорым поездом приехали в Берлин. А у нас вышел журнал "Жизнь", в котором В. Станкевич писал о событиях: "Достаточно было показаться у Бранденбургских ворот пяти тысячам пришлых солдат, как все государственное здание зашаталось и вся гигантская машина остановилась. Это все равно, как если бы мы имели многоэтажный дом, который грозил бы развалиться при первом толчке локтем прохожего".
Театр для себя
1920 год ежемесячно приносил в Германию русских эмигрантов. Бежали отовсюду. С севера через финскую границу. С юга через Одессу. С востока через Польшу. Но спокон веку положено, что во всех заварухах первыми отступают генералы. И здесь первыми отступали-лидеры.
В Берлине был В. Д. Набоков36. Где-то в пригороде схимником сел А. Ф. Керенский. В центре - в тихий немецкий пансион опустился председатель Всероссийского Учредительного собрания - В. М. Чернов 37. Где-то тут же Ираклий Церетели 38. И шикарно и шумно въехал ЦК левых эсеров с Шредером и Бакалом во главе. Иосиф Гессен 39 ходил по Шарлотенбургу с собакой на ремне, боясь покушений. Были тут и Марков II 40, и Масленников с Ефимовским. Словом, кроме коммунистов,- все оттенки русской политики нашли приют в столице Германии.
Но, чтоб увидеть эмиграцию милостью божьей, надо было идти в церковь. Посольская церковь мала. В самой церкви вряд ли стояло сто человек. И Марков II возвышался здесь эйфелевой башней, густо подпевая хору "спаси, господи". Ростом он - с Петра Великого. Лицом, манерой, бородой, волосами и голосом ямщик, в сани которого ночью не садятся. В церкви ж гудит басом "и благослови достояния твоя".
Белоснежные дамы смотрят на него с удовольствием. И с робким удивлением росту и голосу смотрят бог весть откуда залетевшие деревенские старушки в платках с хвостиками.
Стоит Марков столбом и поет.
Тут же - сенатор Бельгард, барон Остен-Сакен, барон Врангель, фон-Шлиппе все верхи русской эмиграции.
Несколько женщин в черных платьях рыдают на коленях, крепко в лоб вжимая крестное знамение. Рядом - дети удивленно смотрят на мам и на раззолоченного архимандрита, держащего у груди золотой крест. Эти женщины - матери и жены убитых. Они приходят сюда плакать.
Бьют поклоны об пол странные старушки-крестьянки. Деревянно уставясь в иконы, стоят несколько военнопленных.
У стены ж, в глубине, блюдя столетний этикет, сиятельно перешептываются рты, улыбчато раскланиваясь с входящими и поджимая губы на возгласы блистающего архимандрита:
"О родине нашей и верных сынах ее, в рассеяньи сущих, господу помолимся!"
Марковский бас гудит: "господи, помилуй, господи, помилуй, господи, помилуй".
Но главное происходит на церковном дворе. Тут гуляют сотни человек. Вице-губернаторы, флигель-адъютанты, институтки с шифрами, фрейлины, почтенные эмигранты и эмигрантки. И плывет щебет и лепет. Людовик XIV и Николай II с записями о курицах и воронах и о том, что "ничего не случилось", вовсе не диво. Тут целый класс делает вид, что "ничего не случилось", и продолжает прерванную революцией "causerie".
- На последнем балу у Клейнмихель...
- Ах, у нее безумно холодные плечи...
- Вы не находите? О, боже...
- Какая милая улыбка!..
- Петр Николаевич сделает из Крыма Верден...
- Трикс говорит, что там будет бал...
В воздух двора из церкви басами вырывается "Верую". Со двора идут вереницей прикладываться. Смуглая полуцыганка, в немецком ресторане томящая "Двумя гитарами", смеясь, не советует кавалеру целовать то, что обычно целуют все. "Будьте оригинальнее, дядя",- смеется она грудными нотами. Но все же они движутся к золотому кресту.
К самодержавию, православию надо обязательно прибавлять кулинарию. Неколебимо, фундаментально, государственно. Эмигранты белой кости это прекрасно понимают. После службы они идут в пансион фрау Мец есть ленивые щи.
За столом пансиона фрау Мец императорская Россия по-русски и по-французски продолжает вспоминать "курицу" Людовика XIV.
А под вечер, после службы и ленивых щей, эмигранты возвращаются на запад, север, восток и юг Берлина. В комнатах им грустится. Женщины, как актрисы после занавеса, безнадежно опускаются в кресла и смотрят вокруг себя со слезами. Мужчины на диване, забрасывая ногу на ногу, закуривают и становятся неразговорчивы. И так до следующего воскресенья в церкви и у фрау Мец, где идет прекрасный театр для себя.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});