Жизнь на фукса - Роман Гуль
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А под вечер, после службы и ленивых щей, эмигранты возвращаются на запад, север, восток и юг Берлина. В комнатах им грустится. Женщины, как актрисы после занавеса, безнадежно опускаются в кресла и смотрят вокруг себя со слезами. Мужчины на диване, забрасывая ногу на ногу, закуривают и становятся неразговорчивы. И так до следующего воскресенья в церкви и у фрау Мец, где идет прекрасный театр для себя.
- Вы не находите, что у нее восхитительный очерк рта? Нет, я не нахожу, читатель: "у нее безумно холодные плечи".
Разные души
На улице Шарлотенбурга бывший сатирик Саша Черный41, человек с глазами раненой газели, сказал мне тихо:
- Разве можно не любить Леонида Андреева 42? Бедный Саша! В дальнее путешествие каждый вез с собою, что мог. Кто - "всю власть Учредительному собранию". Кто - "безумно холодные плечи". Кто - "Леонида Андреева". Кто -"поэму Скрябина"43. Кто-"киевских рысаков". Смотря по чемодану. Но хоть что-нибудь надо было ведь каждому взять в дорогу. Ехать с пустыми руками нельзя. Это только я выехал с чайником.
Однажды среди уличного вечернего сброда проституток и котов я увидел старческую, плохо одетую фигуру. Человек стоял в задумчивости - с записной книжкой. Фонарь освещал его сбоку, как в фильме. Человек что-то записывал. Думал. Опять записывал. Шляпа была небрежно сбита. Человек, видимо, ушел в себя. И не замечал, что кругом хохочут, щипятся, толкаются.
Я смотрел на него. И мне было его жаль. Это был Юлий Осипович Мартов 44. О котором В. И. Ленин говорил, что он "удивительный товарищ", но... "хрупкий".
Мартов кончил записывать. Задумался. И вдруг, запахивая от ветра разлетающееся пальто, хромающей походкой, быстро побежал в вокзал подземной дороги.
Эмигранты делились надвое: с мнением и с настроением. Первые любили своего лидера, устраивали его доклады, за чайным столом умели политически спорить и доказать "точку зрения". Читали русские газеты. При встрече начинали с политики. Для них В. М. Чернов читал в Шпихернзеле "О России будущего и уроках прошлого". Чернову в Берлине - отвечал Милюков в Париже. Керенский - в Лондоне. Савинков 45 - в Варшаве. Авксентьев 46 не разделял точки зрения. Кускова 47 разделяла, "но". Словом, можно было радостно воскликнуть: "революция" продолжается. Этого и хотели эмигранты с мнением. Этим жили.
Эмигранты с настроением не требовали доказательств. Не ходили на лекции. Презирали политику. Газет не читали. Но они считали, что чего-то "не дожили". И все хотели - "дожить". Для этого на Савиньипляц был устроен "Тихий омут". Ночной ресторан - с русской скрипкой. Это была не скрипка Кубелика 48 и Яши Хейфеца 49. Безымянная, кабацкая скрипка. Аполлоно-григорьевская. Александро-блоковская.
Скрипки играют в каждом кафе. Веселенькие немецкие скрипки. Они держат такт. И посетители расценивают: хорошо ли под них танцевать. Но эмигрант с настроением не танцует. И нет для него в Европе подходящего инструмента. Скрипка нужна, чтоб схватила за душу, лишила сознания, с рельс сорвала бешеной неврастенией. Такие скрипки были в старой России. Их питомник в Румынии. Но для "Тихого омута" их достали.
Были здесь скрипки-истерички. Рыдая, вырывали душу вместе с карманом. Под них, цыгански дрожа, надорванно пела смуглая женщина:
Пыа-жэ-ми мынэ руку эхы ныа пыращиание.
И коршуном вылетали азербайджанцы в черкесках, с кинжалами, танцуя такую наурскую, что дрожала ресторанная посуда от лихого гиканья:
ассэ! ассэ! ассэ!
Так шло до полуночи. За полночь ресторан становился клубно синь. Угар ходил волнами. Головы людей отламывались. А руки искривленно подпирали их.
Купец Второв был полн воспоминаний. Качаясь со стулом и на стуле, он рассказывал, как "однажды", понимаете ли, приехали мы к француженке, мадам Люси, а меня, понимаете, гвоздем приспичило - я куда, куда, думаю - ну, знаете ли,- в вазу! Так и сошло. А через год в "Яру" сидим с Васькой Прасоловым - она тут как тут - кричит на весь зал: "Voila ce monsieur, que a pisse dans mon vase". И Второв - xo-xo-xo - хохочет.
Скрипки рвутся. Седой скрипач-румын трясет головой, как отцветающей хризантемой. Воспоминания обстают Второва кольцом.
- А морозовскую свадьбу как справляли! В саду гуляли. Сад в пять десятин. Так его бутылками навзничь закидали! А я с Машкой Жихаревой на лихаче по бутылкам по этим - хо-хо - берегись! - кричит в волнах "Тихого омута" Второв.
И скрипки, срываясь, вторят Второву. И снова наурскую не танцуют азербайджанцы, а пол, как иглами, когтят - мягкими чувяками.
Второв смотрит на них, ударяет кулаком в стол и от радости ругается в такт.
- Петр Сидорыч, не выражайтесь,- ласково склоняется хозяин.
Но Второв не видит, не слышит, дайте ему вспомнить Москву. Ах, кабацкие скрипки! Скрипки лентяев, неврастеников, мечтателей, дураков! Вас в приличную буржуазную республику нельзя допускать.
Граждане европейских республик встают в семь. В восемь сидят в бюро. Прийти невыбритым не разрешает директор. А европейский директор - не купец Второв. Брит, бодр, под жилетом - счетная машина. Крепко держит европейский директор своего гражданина.
Директор любит механизм, конструкцию, точность, разграфленность. А тут "человек я иль тварь дрожащая?". Брюки выутюжены, воротничок нов, на машину похож, по воскресеньям спортируешь - человек. Брюки - наволочкой, воротник несвеж, не машина, а рухлядь - тварь дрожащая.
Сименс, Шуккерт, Крупп, Юнкерс, Герлиц - все знают. И Достоевского отошлют в клинику к Фрейду. Нет уж в Европе дурачков с голубыми цветочками. Пусть три немецких гелертера пишут о душе Достоевского. И несколько вымирающих мамонтов читают. Мамонты - не в счет. Европа сидит в бюро. Европейскую музыку делает директор. И всеобщая европейская контора называется штатами машинного равнодушия.
Бедный Петр Сидорыч Второв навзрыд, ребенком, плачет под гитару:
Пыа-жэ-ми мынэ руку эхы ныа пыращиание.
Федор Михайлович Достоевский и фрау Шмидт
Но должен сказать, что любви некоторых немцев к Достоевскому я однажды был чрезвычайно обязан. Жил я у фрау Шмидт на Байрейтерштрассе. Как все квартирные хозяйки, она была истеричкой. Хотя имела мужа - герра Шмидта, который мечтал, что поедет в новую Россию и станет миллионером. Поэтому он учил русский язык и делал явные успехи.
Так как более типичного, чем герр Шмидт, гражданина конторской Европы я не знал, то однажды попросил его описать мне свой день на русском языке. Он согласился с радостью и изложил это так:
"Я надеваю свой шинель, целую свою жену и своих оба сына и уже хожу вниз по лестнице, уже спускаюсь с лестницы, я открываю домашнюю дверь - часы теперь пять минут без половины седьмого. Я вдохну свежим воздухом утренним, солнце сияет ясно, утренняя заря уже исчезла, небо вполне непомраченное, смеющееся весеннее утро, как желанно человечеством.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});