Жизнь. Книга 3. А земля пребывает вовеки - Нина Федорова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она вздрогнула и видела: он и это отметил. Бориса, видимо, нет в живых, – горько она подумала, но вслух сказала спокойно и уже высокомерно:
– Благодарю вас. Вы помогли мне понять, что такое большевик.
– Не стоит благодарности, – ответил он рассеянно, словно мысли его уже заняты были чем-то другим.
Она направилась к выходу, когда он вдруг ещё раз её окликнул:
– И прошу извинить за такой нелюбезный приём. Но мы, знаете, заняты… Времени нет для поз и ролей. Мы действуем. А Димитрию Петровичу кланяйтесь. Он где-то тут неподалёку, в губернии. Конечно, и вас навестит как-нибудь, всё же последний в роду… племянник!
Она круто повернулась и пошла к нему. В её глазах был огонь, безумие. И громко, как имущая власть, произнесла:
– Вы прокляты!
Он даже отпрянул от неожиданности. Но быстро овладев собою, весело ответил:
– Сделайте одолжение. Проклинайте.
Этим закончилось их свидание.
Глава IX
Тётя Анна Валериановна продолжала жить с семьёю брата в его поместье.
Молодою, двадцати одного года, приехала Анна Валериановна к брату в «Усладу» со словом «навсегда». Ей были рады, отвели отдельные покои, и с тех пор она жила в семье Головиных, но вначале держалась как-то на отлёте, ни во что не вмешиваясь, никогда первая не начиная разговора, всегда сдержанная, спокойная. И всё же в ней угадывалось какое-то большое волнение, глубокая печаль.
Почему она не вышла замуж – красивая, богатая, хорошо воспитанная, образованная, – никто не знал. Головины поколениями были семейные люди: женились рано, рано выходили замуж. Тётя Анна Валериановна являлась исключением. И первые годы её положение и поведение в семье казалось несколько странным. Потом все привыкли к ней.
Высокая, тонкая, не выглядевшая ни молодою, ни старой, всегда в тёмном, она казалась тенью, отбрасываемою весёлою жизнью Головиных.
День она проводила большею частью в своих покоях, в саду или в парке, одна. Вечером она начинала бродить по дому. С наступлением сумерек её охватывало волнение, глухое беспокойство.
Она бесшумно спускалась и поднималась по лестницам, длинною, узкою тенью металась по залам, силуэтом на миг застывала на фоне зеркал и полутёмных окон. Рассеянно и бесцельно она прикасалась к стульям, гардинам, этажеркам, схватывала и затем, не раскрыв, отбрасывала в сторону альбомы и книги – всё это молча, не зажигая ламп, всё это в парадных комнатах, куда никто из семьи и прислуги не заглядывал по вечерам.
С годами она стала двигаться меньше, научилась охлаждать тревожные мысли, наружно не проявлять беспокойства. Но под этим, придавленная, шевелилась тоска. Анна Валериановна уходила в круглую гостиную, садилась там у рояля и долго – часами – играла фуги Баха. Звуки подымались, взлетали, катились и опускались, на волне своей укачивая её беспокойное сердце, как мать в колыбели укачивает больное дитя. Они отрывали её от себя, относили её в свой невесомый мир, в вечность. Забвение. Полусон. Небытие. Что может быть лучше? Жизнь! Жизнь в человеке соединена со страхом. Жить – значит бояться. Силы для жизни находит лишь тот, кто научился забывать. Музыка Баха была средством забвения.
Дети Головины так и росли: сумерки, вечер, издалека доносится музыка – фуги Баха.
К ужину Анна Валериановна выходила уже вполне овладев собою, без внешних признаков волнения. Ни её бледное лицо, ни руки её, необыкновенной красоты, ни голос не выдавали ничего.
Но в ней шла перемена. Сначала она боялась оглядываться назад, вспоминать. Её жизнь? Её жизнь…
Свою жизнь она часто сама рассказывала себе – по секрету, всё повторяя и повторяя, чтоб не забыть и одной подробности, на случай, если… Возможно, она одна только и знала её. Возможно, никто больше и не мог бы рассказать.
Вначале она рассказывала себе свою жизнь в первом лице. Она запирала дверь своей комнаты, словно опасалась, что мысли её могут подслушать. Но шли года, бледнело прошлое, стирались краски, отдалялась, отходила, таинственно замыкаясь в прошедшем, та прежняя, молодая Аня. Между нею и тётей Анной Валериановной не осталось сходства. Аня была уже не «я», а «о н а». И всё же вновь и вновь являлась потребность вызвать к жизни ту Аню, ещё раз, холодно удивляясь, осудить её. Но тогда она рассказывала себе «ту жизнь» где придётся – в саду, на балконе, у камина в гостиной зимою, и уже в третьем лице, словно это было не её собственным прошлым, словно та часть жизни откололась, отпала, отделилась навеки. Словно те дни разметало бурей, и частей не собрать, обломков не склеить. Те дни мертвы. Им не будет воскресения. И это возможно. Возможно ли?
Как в общем счастливы люди без веры: здесь – безнаказанность, там – небытие. Но ей, Головиной, со врождённой верой в незыблемость моральных законов, – ей было известно, что наступит день, когда… И, готовясь, она рассказывала себе «ту жизнь» «той Ани», пытаясь установить размеры вины и, соответственно, тяжесть возмездия.
Она начинала себе рассказывать.
Семнадцать. Восемнадцать. Девятнадцать. Ей шёл двадцатый год. Она только что вернулась от крёстной из Парижа именно к этому дню ноября – день её рождения – в Петербург. В Мариинском театре шёл балет «Спящая красавица». Городской дом брата был для неё открыт, но родных никого не было, только прислуга.
Там её ждала записка, накануне принёс кто-то от Лизы Завадской, школьной подруги, вместе учились в гимназии в Киеве.
«Значит, Лиза на курсах!» – радостно подумала Аня, беря за писку.
В записке Лиза просила прийти к ней скорее, немедленно, по важному, по совершенно неотложному делу.
Но Аня отложила визит до после балета. А затем, утром – морозным, сияющим, – на лихаче помчалась к Лизе, всё ещё упоённая музыкой, счастливая: обещали её познакомить с Чайковским.
Но какой странный адрес: Васильевский остров, Малый проспект. Трущоба, должно быть.
Аня прошла через грязный двор, залитый помоями, заваленный мусором, потом через другой двор, ещё грязнее. На узкой лестнице старалась не дышать и ни к чему не прикасаться. Конечно, Завадские были бедны, но всё же… У двери не было звонка, просили «стучать погромче». Но здесь нельзя жить, думала Аня. Это всё похоже на декорацию, сделанную нарочно.
Лиза была больна, в постели. Лиза была неузнаваема. Где её румянец и весёлый вздёрнутый носик? Лизу словно кто обжёг на костре: уголь и пепел.
– Лиза! – только и могла вскрикнуть гостья, остановившись у края