Думание мира - Дмитрий Быков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Все это, однако, почти не имеет отношения к подлинной русской религиозности, которая в народе есть, и которая бессмертна, как «скрытая теплота патриотизма», о которой так точно говорил Толстой. Это не язычество, хотя многие обвиняют русских именно в верности его неизжитым пережиткам; думаю, что русские точно так же относились к Перуну, как сегодня относятся к Богу-отцу, ― то есть верили, когда прижмет, и забывали о нем, когда все нормально. Это отношение к вере точнее других описал В. Розанов.
Не сказать, чтобы русские были «христианами до христианства», как полагают иные апологеты русскости, ― то есть что главные христианские черты (милосердие, стойкость, сострадательность, умиление, жертвенность) были присущи русским изначально, и потому христианство попало на благодатнейшую почву; но другие черты, которых требует христианство ― доверие к судьбе, недоверие к официозу, ироническое пренебрежение к комфорту, умение пошутить в экстремальных обстоятельствах, безразличие к регалиям и финансам, ― у русских были всегда, и потому оно действительно здесь очень уместно. Русский Бог ― не совсем христианский, но уж вовсе не языческий; он не требует от русских ни обрядов, ни твердого следования заповедям (и редкий россиянин перечислит их вам, если вы его остановите на улице), вообще не хочет от них никаких особенных жертв ― но находится с ними в заговоре. Он любит их просто за то, что они русские. Он им подмигивает. Он сам такой же, как они, ― иронический, хитроватый, выносливый, двужильный, вечный. Он знает, что они могут существовать вечно, ― но лишь при том условии, что не будут меняться. Русский Бог похож на мужика. Он циничен, не обещает (и не обеспечивает) легкой жизни, но обещает (и обеспечивает) легкое отношение к ней. Русскому Богу молятся матом, к этой молитве он чуток. Русский мат облегчает любую безвыходную ситуацию и делает ее переносимой, служа универсальным паролем.
Русский Бог ― Бог стыдливого, скрытого милосердия, демонстративного безразличия к собственной судьбе и упорного, стойкого выживания; он не слюнтяй, но и не садист. Помогает он только тогда, когда уж действительно край, ― но в этих ситуациях не бросает никогда. Заслужить его любовь нельзя ― она либо дается сразу и навеки, либо не дается никогда, хоть ты лоб разбей в молитве. Русский Бог может полюбить и немца, и еврея ― лишь бы этот немец и этот еврей соблюдали его заповеди: не верь, не бойся, не проси, не ной, не свирепствуй. Красть он разрешает. К пьяным он благосклонен. Возможно, потому, что пьянство позволяет быстрей всего ввести себя в то состояние, которое русский Бог так любит: безразличие к себе и невыразимую любовь к тоскливому, дождливому простору вокруг.
8. С головой, повернутой назад
Легенда о перманентной ностальгии россиян по прошлому имеет кое-что общее с действительностью, но проблема, как всегда, сводится к углу зрения. В изучении России рано или поздно наступает момент, когда симптомы ее многочисленных болезней начинают рассматриваться как условия выживания: ну все, возьмите с полки пирожок, вы уже кое-что поняли про страну. Чтобы не вспоминать пресловутый анекдот про болото ― «Что ты меня отсюда тащишь, я здесь живу!» ― вообразите себе человека, страдающего одновременно десятком расстройств и погибающего при первой попытке лечения: прежде чем лечить, надо этот проект детально описать. Тогда, может, и лечение не понадобится.
Российская цивилизация ― уникальный опыт самосохранения вопреки всему, вот почему она так архаична, на взгляд иного либерала: здесь с XVI века все более-менее по-прежнему, и никакие научно-технические прорывы не придадут русскому бунту цивилизованных черт, а из феодального общества не сделают индустриальное. Этот выбор ― самосохраняться и жить вечно, вместо того чтобы пройти некий эволюционный путь и исчезнуть, ― еще оправдает себя: я далеко не убежден, что любимая мной американская цивилизация досуществует до XXII века, ― а у России есть все шансы. Основные черты этого вечного проекта ― циклическая смена элит, периодические вспышки самоистребления, столь же периодические упрощения (когда культура оказывается чересчур сложна для архаического общественного устройства и входит с ним в противоречие); одним из непременных условий этого самовоспроизводства является и ностальгия. Но она столь устойчива не потому, что русские вечно возвращаются в прошлое и желают это как-то оправдать; нет, она ― лишь один из способов не видеть настоящего или, по крайней мере, не рефлексировать по его поводу.
Осознание настоящего должно бы, по идее, порождать немедленные действия, потому что жить в феодальной реальности не особенно душеполезно; но поскольку действия в России исключаются, а история идет сама собой, заведенная, как часовой механизм, ― россияне предпочитают разбираться с прошлым или фантазировать о будущем. Это не отменяет того факта, что всегда находятся литераторы и публицисты, озабоченные актуальной проблематикой, ― но в поисках аргументов они обращаются опять-таки к прошлому, да больше их и взять негде: чужой опыт нам не подходит, приходится бесконечно интерпретировать свой. В России не работает аргумент «А вот у них во Франции», ― работает только «А вот у нас при Сталине».
Ностальгия приобретает в России разные причудливые формы ― она вовсе не сводится к утверждению, что «раньше было лучше». Это лишь одна из версий, самая примитивная. Есть другой вариант ― «раньше было отвратительно», но это тоже форма ностальгии, ибо иной критик соввласти или Серебряного века любит эти эпохи куда больше, чем фанатик-сталинист или фанатик-модернист. Сегодня Россия бесконечно снимает сериалы о сталинизме ― «Дети Арбата», «Звезда эпохи», «Московская сага», «Завещание Ленина», «Александровский сад», «В круге первом»: в «Звезде эпохи» Сталин ― добрый дедушка, в «Круге» ― гнусный старикашка, но и то и другое порождается полной неспособностью осмыслить день сегодняшний. Одновременно снимаются «Бригада», «Бумер», «Жмурки» ― фильмы о братковской эпохе девяностых; пишутся тонны публицистики о ельцинизме ― публицистики восторженной, гневной, обличающей, превозносящей и пр.
Все это делается никак не ради благотворных перемен и даже не для извлечения уроков из прошлого: извлекать уроки ― значит не повторять, а мы только этим и занимаемся. Просто разбираться в настоящем ― значит обрекать себя на принятие срочных мер, ибо как же можно мириться с таким количеством очевидных глупостей?! Но я убежден, что адекватный анализ путинской эпохи будет дан лишь лет через двадцать, когда она закончится (думаю, до этого времени, кто бы ни был у руля, она сохранит название «путинской» и все главные черты; концом ее, скорее всего, будет какой-то крупный международный неуспех, сопоставимый с Крымской войной).
Само собой, копаться в прошлом безопасней, чем интерпретировать настоящее, ― но безопасность тут дело десятое, поскольку в русском национальном характере нет трусости и избыточной осторожности. Скорей, опасность кроется в том, чтобы вечно жить «с головой, повернутой назад» (А. Кушнер), ― но этой опасностью русские легко пренебрегают. Погруженность в прошлое превращает его в эстетический феномен и делает Россию страной лучшей в мире исторической литературы: она удается россиянам значительно лучше, чем интерпретация настоящего, которое всегда выходит несколько карикатурным и гротескным, как у Достоевского. Единственное исключение ― «Анна Каренина», в «Воскресении» в художественную ткань уже хлынула публицистика, авторский взгляд сделался избирателен, автор перестал воспроизводить реальность и стал навязывать ей определенный образ. «Война и мир» ― исторический роман, «Доктор Живаго» ― тоже, а феноменальная популярность Валентина Пикуля и Юлиана Семенова объясняется далеко не только их мастерством и легким налетом бульварщины. Не зря Лидия Чуковская называла свою «Софью Петровну» уникальным свидетельством: единственная повесть, написанная ― тогда. Но напечатать ее оказалось возможно лишь пятьдесят лет спустя.
Правда, бывают в русской литературе писатели, предпочитающие говорить о настоящем. Например, Чехов. Но читать его ― такая невыносимая тоска… Примерно такая же, как думать о дне сегодняшнем. Не зря Андрей Вознесенский воскликнул в семидесятые: «Я не знаю, как остальные, но я чувствую жесточайшую не по прошлому ностальгию ― ностальгию по настоящему». А показать бы ему это настоящее во всей неприглядной красе, от которой либо бежать, либо строить баррикады, ― и тоже бы небось затосковал по прекрасным шестидесятым, когда на него орал Хрущев. Впрочем, именно такой ностальгии поэт и предался двадцать лет спустя.
Нет, русские не сводят счеты с прошлым. Они прячутся в нем от необходимости изменять настоящее. И слава Богу, скажу я вам на правах современника эпохи перемен.