Жар-жар - Олег Клинг
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда во второй раз ум прояснился, надо мной нависли испуганные мать и отец. Это были не он и она, а заботливые, любящие, потерянные от переживаний родители. Мать и отец встали на колени и, глядя в небо, молились. Они беззвучно просили Бога простить им грехи и защитить свой народ, когда-то давно (этого уже никто не мог помнить из них) пришедший на Волгу, в другие русские степи из немецких земель, от бед, что ожидали их в войне германцев и руссов, спасти их детей и их самих.
Во всем селе взрослые шепотом говорили о том, что немцы, другие немцы, которые пришли оттуда, где прежде была наша родина, плохие. Это они, не мы, пошли войной на каких-то русских, которых, как говорили на уроке в школе, миллионы и миллионы и которые живут вокруг нас. Мне, правда, не приходилось видеть их вблизи. Лишь однажды через село проезжали в грузовике пионеры, с такими же красными галстуками на шее, как и у наших школьников. Мы, дети, приветственно махали им руками, немного удивляясь тому, почему у них недобрые, даже злые лица. Они что-то сердитое кричали в наш адрес. Я до сих пор могу повторить эти слова, так крепко они врезались в мою память из-за своей необычности: «Бей гадов-фашистов! Бей фашистов!». Одно слово казалось будто нашим, знакомым – фашисты, фашистен, die Faschisten – и в то же время в устах сердитых детей каким-то нехорошим, не нашим, враждебным. Мы махали им долго, пока машина не выехала из села и не стала совсем крошечной, а злые голоса уже не долетали до наших ушей. Потом один из взрослых, который знал язык этих детей, перевел, что кричали русские.
В следующий раз русских пришлось увидеть, уже не издали, а совсем близко-близко, скоро… слишком скоро… Каждый день отец ждал, что пойдет на войну, однако не только в доме, но и во всем селе оставалось тихо. О войне говорили, да и то шепотом, взрослые. Мы же, дети, играли в войну. Вот только путаница была, кто против кого воюет. И в голову не приходило быть какими-то неведомыми русскими (какие же мы русские!), но и воевали мы не с ними, а, как и полагается в игре, с коварным врагом.
В остальном войны как будто и не было: примолкшие, притихшие в ожидании грозы отцы и братья (кроме тех, кто еще до войны был призван в Красную Армию) оставались с нами, как и прежде, так же восхитительно красиво всходило и заходило солнце, блестели по утрам брильянты-осинки на траве, так же, как и прежде, взрослые и мы шли на покос, работали в поле. Правда, не пели, как обычно, громких, руладных тирольских песен. Не пели и никаких других, даже тех, что сочинили наши предки уже здесь, в России, – странно грустных, как эти бесконечные степи. Взрослые старались не разговаривать громко на своем родном языке: как будто это был страшный позор. А главный на селе из наших немцев (его все называли странным словом «председатель»), господин Мейстер, один из немногих, кто знал русский язык, вставлял в свою речь эти странно певучие, даже в устах немца, слова к месту и не к месту. Казалось, они должны были спасти господина Мейстера от какой-то неотвратимо подступающей беды, нависшей над селом. Но всем и в первую очередь самому обладателю целой коллекции русских слов и выражений было понятно: эта уловка не спасет господина Мейстера и он разделит вмести с нами эту неведомую, но неотвратимо подстерегающую-подступающую судьбу.
Впрочем, насчет этой подступающей-подстерегающей судьбы все придумали, может быть, потом, задним числом… А тогда, в то благодатное лето, бывали не только минуты, но и часы и даже целые дни, когда ни о чем плохом не думалось. Наоборот, хотелось прыгать высоко в небо от счастья и ждать только счастья. Даже отец несколько успокоился и решил отправиться вместе с матерью в соседнюю, тоже немецкую деревню навестить родственников. Меня с собой решили не брать: надо ведь кому-нибудь присмотреть за домом и хозяйством, накормить скотину. В самый последний момент, когда перед большим зеркалом отец поправил в последний раз галстук, а мать даже подкрасила губы и, как ей казалось, окончательно и неотвратимо пригладила на голове волосы, мне вдруг захотелось заплакать или хотя бы тихонечко заскулить, но удалось виду не подать. Тем более что сквозь алмазики набежавших на глаза слезинок с тихим удивлением увиделось, как сразу несколько моих уменьшившихся отцов подхватили столько же по счету матерей и закрутились под «та-та-та»… «та-та-та»… «та-та-та», распеваемое сразу всеми отцами, поющими, однако, одним голосом, в смешном вальсе. Тут пришел и мой черед рассмеяться. Слезинки высохли – алмазики исчезли, а двойники родителей превратились в одну смешно и нелепо танцующую пару…
Забыть-забылось о внезапно нахлынувшей на меня тоске. Вот уж совсем бездумно и весело хлопаю в ритм «та-та-та»… «та-та-та»… «та-та-та» в ладоши. Внезапно отец остановился, выпустил из своих объятий мать, подбежал ко мне, потрепал волосы на моей голове, поцеловал меня коротко в лоб и пошел к повозке. Мать прижала мое тельце к себе, перекрестила и улыбнулась вся в свете почти неземного счастья.
Долго-долго машу им вслед. Во мне еще звучит нелепый, несуразный – какого не бывает – смешной вальс, я даже тоже притопываю босой ногой в теплой, даже горячей придорожной пыли, но вдруг будто со стороны вижу – явно с сумасшедшинкой – себя и останавливаюсь, так и не вытянув вторую ногу из горячей серой пыли. Провожу рукой по лицу и обнаруживаю исчезнувшие, казалось, навсегда слезы, которые без всякой причины снова вернулись-навернулись на глаза. Нечем, совсем нечем дышать. На меня напала