Сын негодяя - Сорж Шаландон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К Сабине и Мирону Златин примкнули еще несколько взрослых.
Приехавший в Дом детей студент-медик Леон Рейфман, осмотревшись, воскликнул:
– Да это просто рай!
С первых дней существования школы-приюта он занимался больными детьми. В сентябре 1943-го его сменила родная сестра Сара, тоже медик. Леона искали, чтобы отправить на принудительные работы в Германию. Он не хотел подвергать опасности всю школу.
Супруги Златин также приняли на работу Габриель Перье, 21 года, которую направило на педагогический стаж в Изьё управление образования. Еще один подарок от супрефекта Вильцера. Ей сказали, что здешние ученики – это «беженцы». Официально в Изьё не было ни одного еврея. Это слово никогда тут не произносилось. Еще перед разлукой с детьми родители объяснили им, что признаваться в том, какого они происхождения, опасно. Позднее выжившие, те, кого не оказалось в Доме 6 апреля, рассказывали, что каждый из них считал себя единственным евреем в школе. Но каждый знал и то, что директрисе все было известно.
В течение школьного года четверо старших учились и жили в коллеже в Белле, а в Дом детей возвращались только на каникулы. Для младших оборудовали классную комнату на первом этаже. Тут были парты, учебники, грифельные доски – дары соседних коммун, – и даже карта мира висела на стене. Учительнице, не расстававшейся со свистком, приходилось одновременно утешать четырехлетнего малыша Альбера Булку, которого вся школа звала Коко, и обучать двенадцатилетнего Макса Тетельбойма.
– Здесь они учились, – сказала мадам Тибоде.
Наверх по деревянной лестнице, потом по выложенной красной плиткой коридору – и вот большая чердачная комната. На белых стенах рваные пожелтевшие фотографии и картинки: мирные коровы, лошади, горные пейзажи. Патриотический рисунок: ребенок с галльским петухом.
В комнате холодно.
Хозяйка все стояла в дальнем ее конце, у самой стены. Кивком указала на три ученические парты в темном углу.
И ни слова.
– Это все, что осталось?
– Да, всё. Мы оставили только эти парты.
Я посмотрел на нее, она отвела глаза. Будто ее в чем-то уличили.
– Когда мы пришли, тут все промокло – протекала крыша. Мы вынесли во двор одежду, матрасы, сложили в кучу. И сожгли.
Она упорно смотрела в сторону.
– Сожгли?
Она развела руками и плаксиво сказала:
– А что, по-вашему, было со всем этим делать?
Я подошел к первой парте с инвентарным номерком, измазанной выцветшими черными чернилами.
– Можно мне?..
Фермерша ничего не ответила, только устало пожала плечами.
Значит, можно.
Едва дыша, я дрожащей рукой откинул крышку парты. С внутренней стороны к крышке приклеен расчерченный на месяц бумажный календарь с каллиграфически выведенными цифрами и буквами. «Воскресенье 5 марта 1944, понедельник 6 марта, вторник 7 марта»…
– А это что?
Хозяйка нагнулась над черным квадратиком в деревянной рамке.
– Грифельная доска?
Да. Чья-то доска, забытая в парте. Никто ее не нашел, никто не взглянул на нее. Никому нет до нее дела. Неумелой рукой на ней написано слово «яблоко».
Я поднял глаза на хозяйку. Вид у нее был равнодушный. Безучастный. Она разглаживала руками фартук.
Я отвернулся к стене.
На секунду. Короткий всхлип без слез. Достаточно, чтобы эти шесть букв навсегда впечатались в мою память. Я даже услышал скрип мела по доске. Кто из вас написал это «яблоко»?
Снова повернувшись к хозяйке, я увидел, что она смотрит на меня смущенно.
Ей было неловко видеть, как я взволнован.
* * *
Немецкие грузовики остановились перед Домом 6 апреля, когда только что прозвонил колокол к завтраку.
То был первый день пасхальных каникул. Все дети в сборе. Даже пансионеры. На столах кружки с дымящимся какао, редким лакомством, которое прислал папаша Вюшер, владелец кондитерской в Бильборе.
С тех пор много лет общая столовая была закрыта. Мадам Тибоде осталась стоять на пороге. Полумрак, сквозь закрытые ставни пробиваются лучи света, в них пляшут пылинки. Пол перестелили, а с потолка облетела штукатурка. Запах гнили и сырости. В углу свисает кусок лепнины. Когда была облава, нынешняя хозяйка работала в Белле на заводе резиновых уплотнителей, в двадцати пяти километрах отсюда. А здание купила в 1950-м.
– Посередине стоял стол, – сказала она, указывая на центр комнаты.
* * *
С грузовиков соскочили солдаты. Человек десять – пятнадцать, свидетели точно не помнят. Все из 958-го зенитного батальона и из 272-й дивизии вермахта. Обычные солдаты, не эсэсовцы. Командовали, как говорят, трое гестаповцев в штатском. Один из них – явно начальник. В шляпе и габардиновом пальто. Он остался во дворе у фонтана, остальные с воплями ворвались в Дом.
– Немцы! Уходи! – успела прокричать своему брату доктор Сара.
Леон, спускавшийся по лестнице, побежал наверх. И выпрыгнул из окна на задний двор. Помчался через поле, забился в ежевичные заросли. За беглецом погнался немецкий солдат. Все обыскал, потыкал в заросли прикладом. «Он был совсем рядом. Не может быть, чтобы он меня не заметил», – много лет спустя расскажет доктор Леон Рейфман.
Офицеры вермахта, в чье распоряжение поступит Дом в Изьё, будут ругать гестаповцев свиньями. Иные будут вслух сожалеть о том, что в эту операцию втянули солдат.
Все происходит быстро и страшно. Солдаты выламывают двери, хватают детей из-за столов, обыскивают классную комнату, ищут на чердаке, под кроватями и партами, толкают с лестницы тех, кто замешкался, собирают дрожащих детей на крыльце. Ни чемоданов, ни сумок, ни сменной одежды при них – ничего. Всех, кто в чем есть, сгоняют на огромную террасу и окружают. Дети запуганы. Старшие обнимают малышей, чтобы они перестали реветь.
Жюльен Фаве, работник, видел, как плакали дети.
Он был в это время в поле. Вопреки обыкновению, никто из приютских мальчишек не принес ему завтрак. Это его обеспокоило. Поэтому на обратном пути, возвращаясь, как он выражался, «к хозяевам», он решает заглянуть в Дом детей. Грязный, в коротких штанах, без рубахи. Тут он видит Люсьена Бурдона, который выдавал себя за «беглого лотарингца», – тот свободно расхаживает перед немецкой легковушкой.
Фаве останавливает немецкий солдат и спрашивает на ломаном французском:
– Вы прыгать из окно?
Немцы все еще ищут сбежавшего Леона.
Жюльен Фаве не понимает. Фаве – простой малый. Батрак, как он сам говорил. К нему подходит человек в габардиновом пальто и низко надвинутой шляпе, стоявший у фонтана. Долго молча разглядывает.
Спустя много лет Фаве узна́ет этот взгляд и это лицо на фотографиях в газетах. И скажет под присягой: да, это тот самый человек, который 6 апреля 1944 года в Изьё велел ему идти домой. Он уверен. Давая показания, он назовет его