Сын негодяя - Сорж Шаландон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так он всегда и сидел на этом месте. Не на скамейке, не на траве, а на уходящих в воду каменных ступеньках. Сидел, застыв, глядя на плещущие волны и держась рукой за чугунное причальное кольцо.
И лишь в тот день я понял. Рассказывая, как он убегал, как за ним гнались английские парашютисты, как он нырнул в ледяную воду, он не сводил глаз с реки. Не на лионской набережной целыми днями грезил мой отец, а на берегу померанского озера. Это лионское убежище было его военным воспоминанием. Маслянисто-черная вода с блестящей лунной дорожкой, расчерченная лучами фонариков, прошитая пулями, оскверненная лаем ищеек, который слышался все ближе. В тот день он приказал себе не трусить. Поклялся, что сделает то, что задумал. Переплывет это озеро. Выберется на тот берег. Уйдет от погони.
От Соны шел запах тины. Ты вздрогнул, хотя майская ночь была теплой.
– Сколько ты тут еще пробудешь?
Три дня. Или больше.
Я хотел, чтобы он рассказал все до конца.
– Ну а потом? После озера что ты делал?
Беседа его утомила.
– После озера я смешался с другими: освобожденными из плена, из концлагерей, вывезенными на принудительные работы – словом, с толпами всяких бездельников. Иди знай, кто я такой. А если меня останавливали на блокпостах, рассказывал то же, что и остальные. Что делал во время войны? Работал в поле: окучивал картошку, пропалывал свеклу, разбрасывал навоз, выкорчевывал пырей, таскал уголь и держал рот на замке. В какой деревне? Не помню – какое-то немецкое название, язык сломаешь. Но хозяйку звали Урсулой, а муж ее погиб на фронте. Поэтому она страдала от нехватки мужской силы.
Он в первый раз засмеялся.
– И знаешь что? Тут я подмигивал солдату, который задавал мне вопросы, и мы оба ржали, как товарищи по казарме.
Я посмотрел на него.
– И что, он пропускал эсэсовца?
Отец вытащил руки из карманов.
– На счастье, эти парни были не большого ума, а то тебя, дружок, не было бы на свете!
* * *
Я остановился в гостинице недалеко от площади Белькур.
– Мой отец был эсэсовцем.
Всю ночь я потратил на то, чтобы переварить эту фразу, обильно запивая ее вином. Я повторял ее про себя, скитаясь по старому городу, сидя то в одном, то в другом баре, пока хозяин не принимался протирать стойку мокрой тряпкой и не приказывал мне выметаться. А потом я еще повторял ее вслух, словно хлестал себя бичом:
– Мой отец был эсэсовцем.
Я вспомнил отца, каким знал его в детстве – нависающую надо мной грозную тень, – вместо ласки я получал от него только побои. Он лупил меня всегда. Дрессировал сына, как собаку. И когда бил, орал на меня по-немецки, как будто наш язык щадил. Бил с перекошенным ртом, изрыгая солдатскую ругань. И в это время из моего отца превращался в кого-то чужого, в какого-то Минотавра из страшных снов. Этот кто-то меня унижал. Он все знал, все испытал, прошел войну, все войны! Он рассказывал про Индокитай и Алжир. Насмехался над всеми, признавал лишь себя. Всех остальных отметал своей любимой приговоркой:
– Мне ли не знать!
Однако на сей раз я поверил ему. Вспомнил деда, нагнувшегося над плитой. Он видел моего отца во вражеской форме. Это доказывало, что всё правда.
Мой отец был эсэсовцем. Я понял, что значит «сын негодяя». Сын убийцы. Но отцу я ничего тогда не сказал. Ни слова. Ничего не возразил. Это было ужасно. Раньше я представлял себе отца в берете французской милиции, и этот берет, пожалуй, казался мне потяжелее немецкой каски. Значит, отец был не уголовником, который, пользуясь войной, терроризировал беспомощных людей, а беглым солдатом, который дорого заплатил за свои убеждения. Не мерзавцем, преследовавшим евреев во Франции. Он их не грабил и не мучил. Не был, как Лакомб Люсьен[8], гестаповским прихвостнем, ловившим несчастных в закоулках квартала Круа-Русс, выкрикивая «Немецкая полиция!» с лионским акцентом. Не был нацистским гончим псом. Не выслеживал партизан, не арестовывал патриотов, не пытал героев. Я даже почувствовал какое-то облегчение.
Отец заманил меня в ловушку. Заставил выбирать между двумя чудовищами: милицией и SS. Между выродками, которые убивали в нашей стране, и палачами, орудовавшими по всему свету. Этот его гипнотический взгляд, эти вкрадчивые речи. Он снова одурачил меня, своего сына, как обводил вокруг пальца союзников на блокпостах, рассказывая им байку про одинокую фермершу. Промолчав тогда, за столиком кафе, я стал его сообщником.
За несколько часов под несколько кружек пива ему удалось проделать очередной номер. Выдать негодяя за героя. В того, кто хоть и выбрал, по словам его собственного отца, «не ту сторону», но рисковал при этом жизнью. Дед тоже был антикоммунистом, и именно на этой почве, как я помню, они с отцом ссорились уже после войны.
– Ты ругаешь Москву из своей кухни, – кричал отец. – На большее ты не способен!
Дед не хотел с ним связываться и молчал.
– А я по-настоящему сражался с красными!
Тогда я ничего не понял в их перепалке, только очень испугался. И крестная в успокоение дала мне в тот день целых два мятных леденца. Когда же я спросил у мамы, кто такие эти «красные», с которыми папа сражался, она отмахнулась:
– Да просто бредни твоего отца!
Там, в кафе, я услыхал от него только, что он не тронул пальцем ни одного француза.
Мозг терзали кадры из России, Польши и Украины. Айнзацгруппы, расстрелы Холокоста, бойня в Бабьем Яру, застреленная в спину женщина, прикрывающая свое дитя, старики на коленях, выстроенные по краю рва, перед тем как им всадят пулю в затылок, колонны обреченных на смерть. Вернувшись в гостиницу, я поклялся, что снова позвоню отцу и заставлю его признаться во всем, что он содеял, пока носил немецкую форму. Преступления SS записаны в черных хрониках, но что совершил лично он, двадцатилетний парень из луарской деревни?
Мой отец был эсэсовцем. Я уснул под грохот этого кошмара. А когда проснулся, устыдился вчерашнего чувства облегчения. Он никого не трогал во Франции – и что же? Может, он убивал в других местах. Я порывался позвонить ему в то же утро. И на следующее. И через день. Но не стал. Так и вернулся в Париж с этим каменным грузом на душе. И слышать больше не хотел об отце.
Мой отец был эсэсовцем.
Мне исполнился тридцать один