Подвиг, отлитый в бронзу - Пётр Семёнович Ворошилов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он мало похож на того бронзового солдата. Годы проредили шапку смоляных кудрей, пометили их сединой. И роста он самого среднего. И в плечах не так, чтобы широковат. Только в руках, густо переплетенных синими натруженными жилами, чувствуется уверенная, спокойная сила. На его коленях, удобно устроившись, дремлет дочка, единственная - Валюшка - отцовская любовь и радость.
Говорим о Тяжике, который хорошо и привольно разрастается, о нынешнем удачном для хлебороба годе, о хозяйских делах. Надо бы подправить к зиме хату. А времени, считай, нету. Да и кому? Сам хозяин уже здоровьем не тот. Да и Маша, хозяйка, сдала. И откуда по берется всякая хвороба? Одна надежда на новое лекарство - бензонал. Врачи убеждены, что средство надежное. Будем надеяться.
И снова говорим о Вовке, Людочке и других ребятишках, таких разных и одинаковых. Потом я спросил еще об одной девочке, которой в апреле 1945 года было примерно три года...
И словно в комнату вошла война, вся сразу, такая, какой сохранилась в памяти надежно, навсегда. И окаменело улыбчивое, несколько простоватое лицо Николая Масалова. Заиграли на щеках желваки. Теперь он смотрел в сумрак комнаты, чуть прищурившись. Так смотрят только в прорезь прицельной рамки, когда враг уже на мушке и остается плавно, затаив дыхание, нажать на спусковой крючок.
В комнате стало тихо. Но эта тишина разговаривала. В ней слышался обвальный грохот разорвавшегося рядом снаряда, скрежет танковых гусениц, который нарастал и нарастал, пока не перечеркнул его бешеный человеческий крик и гулкий хлопок гранаты. В этой тишине с воем пикировали черные самолеты, в ней слышался и предсмертный хрип, и страшное в своей бессильной ярости ругательство, и раскатистое «Ур-р-ра!» батальона, поднимающегося в атаку, и, наконец, вот это, чужое и понятное: «Му-утти! Мутти!»
Так продолжалось долго. Солдат беседовал с войной. Солдат проверял свою память. Тысяча дней. Это на его долю. А многим хватало одного дня. Даже часа.
Сутулятся плечи солдата, еще крепкие, крутые, надежные. Заново ложится на них вся тяжесть этой тысячи дней.
А вспоминать надо сначала. 1942-й... Страшный год, когда и сильные духом задавали себе вопросы, на который боялись ответить сами и не требовали, не ждали ответа от других. 1942-й - это когда почти не рождались дети и много было могил, братских могил.
Разве расскажешь о том, как умер у тебя на руках лучший друг, умер, спасая тебя, и не успел сказать что-то такое, о чем надо, о чем стоит говорить в свой смертный час. Лучше всего, правдивей, искренней об этом рассказывает молчание.
Да, именно такой вспоминается нам эта война. Но ведь была и радость победы! На полях сражений торжествовали в полном, самом обнаженном виде наш советский патриотизм, великое товарищество, сила воли, торжествовали жизнь над смертью, правда над кривдой, порядочность над низостью. Здесь получили закалку те великолепные характеры, которые, вынеся все тяготы войны, сразу, с размахом, удивившим весь мир, взялись за восстановление разрушенного хозяйства, пошли вперед и вперед, смело преодолевая трудности, а потом обнародовали двадцатилетнюю программу строительства коммунизма.
И распрямился солдат. Теперь в его глазах горел огонек гордости. И он заговорил...
Берлин горел, рушился...
Огромный город, выдержавший беспорядочные, порой совершенно бессмысленные, но от этого ничуть не менее разрушительные налеты американских и английских бомбардировщиков дальнего действия, теперь был обречен на смерть теми, кто совсем недавно считал себя здесь беспредельными хозяевами, хвастливо называл его столицей всемирного «нового порядка».
Их уже ничто не могло спасти. Их армии были разбиты. Резервы исчерпаны. И это лучше всех знали те, кто еще прятался под сводами железобетонных подвалов имперской канцелярии.
А город, огромный и величественный, не хотел умирать. Его живая душа -люди, которые здесь родились, жили, работали, - именно в эти дни словно просыпались от мрачного мертвящего сна и тянулись из душных подвалов наверх, к солнцу. Улицы осажденного города казались непривычно оживленными.
И это особенно мешало. Можно прорваться через огненный мешок, устроенный на плошали эсэсовцами, потому что огонь можно подавить большим огнем. Но перед длинной очередью у продуктового магазина танки останавливались. Останавливались перед тысячами доверчивых глаз. Кто-то сказал этим людям, что их квартал уже занят русскими, и сегодня будут раздавать продукты. Вот они стоят и ждут, с любопытством поглядывая на тяжелые боевые машины.
А потом откуда-нибудь сверху по этой живой очереди, по танкам, солдатам на них, торопливо, с отчаяньем обреченного, начинали стрелять пулеметчики, прямо в людское месиво падали фауст-патроны.
Это было бесчеловечно, дико, но это было понятно. Приговоренные к смерти исступленно ненавидели все живое. Если бы могли, они бы захватили с собой в могилу весь мир.
Чтобы спасти город, надо было его быстрее освободить.
Штурмовые группы гвардейских полков очищали улицу за улицей, квартал за кварталом. Уже 27 апреля передовые части вышли к Шпрее. По попытка сходу форсировать ее не удалась. Все подступы к Тиргартену — последнему логову гитлеровской ставки - были густо минированы, простреливались пулеметами, орудиями.
Было приказано закрепиться на достигнутых рубежах, накапливать силы, готовиться к новому, решительному штурму.
Вечером замполит 220-го гвардейского полка майор Падерин, которого в части все называли комиссаром, собрал коммунистов.
Для Николая Масалова, знаменщика полка, это было первое партийное собрание - ему вручили скромную серую книжку кандидата партии. Заявление он подавал раньше, накануне наступления на Зееловские высоты. Писал, что хочет войти в Берлин коммунистом. И вот теперь вместе с этой серой книжкой взял на себя он, Николай Масалов, новую большую ответственность: он не только солдат гвардейской армии, он рядовой партии, которой верил безгранично.
- Это было необычное собрание, - вспоминает сейчас Николам Масалов. - Я, как впрочем и многие другие, ожидал, что речь пойдет о предстоящем наступлении, о подготовке к нему и о том, что мы, коммунисты, обязаны сделать. А Падерин заговорил о другом.
Я, положим, хорошо знал, что Берлин - это город, в котором родилась и окрепла вся эта фашистская погань. Еще там, на Волге, думал о нем, думал в