Рассказы - Гершон Шофман
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Иногда без стука открывается дверь и входит одна из соседок — просит что-нибудь одолжить.
— Как я их ненавижу! — жалуется Регина, когда дверь за соседкой закрывается. — Пришла посмотреть, что здесь делают.
Однажды она была особенно раздражена, и Лионек воспользовался моментом:
— Я запру дверь.
Она устремила на него умоляющий взгляд:
— Как же можно? Кто-нибудь придет, а дверь заперта…
В эту минуту с крыльца раздались звуки знакомой шарманки.
— Как небом послано! — Лионек подскочил к двери и запер ее.
— Что вы делаете? Что вы делаете? — трепетно прошептала Регина, прижимая губы к его лицу и жадно впивая блеск его глаз. Далеко-далеко, словно за тысячи верст, шарманка играла сладкий романс, нездешний, томный, вызывающий слезы, но через мгновение оба они уже не слыхали его.
IVА жизнь течет ровно и спокойно.
Каждый день после обеда, освободившись от уроков, учитель играет со своей Лелей, скользит по ее лицу нежными, чуткими пальцами и покрывает его бесчисленными слепыми поцелуями. Но малютке это не нравится: она пугается больших черных очков и принимается кричать и плакать. Тогда Регина спешит принять ее в свои благоуханные, успокоительные объятья.
Потом учитель играет свою новую композицию, родившуюся, как всегда, ночью, и когда Лионек и Регина выражают ему свое восхищение, впадает в странный экстаз, судорожно потирает под столом руки и смеется своим детским смехом, бьющимся, словно слепой мотылек; но смех внезапно обрывается, и лицо профессора мгновенно прорезывают угрюмые морщины.
Часто под вечер они вместе отправляются гулять. Регина ведет мужа под руку, а Лионек везет Лелю в маленькой колясочке. Они выходят за город, откуда свободно можно видеть горизонт. Усаживаются на траве, Регина в середине. Лионек тихо берет ее руку и прижимает к губам.
— Как прекрасен сегодня закат, — говорит Регина.
Учитель обращает свои черные очки к горизонту, но ошибается направлением и смотрит не на закат, а на черный город в противоположной стороне. Воображение рисует ему один из тех чудных закатов, которые он видел в детстве в родном городке сквозь ветви одинокой ивы возле хаты крестьянина Микиты.
Но вдруг лицо его омрачается, он вынимает часы и ощупывает циферблат пальцами.
— Может быть, пойдем домой, Региночка? — просит он.
В доме они некоторое время блуждают в потемках. Регина снимает свою нарядную шляпу и кладет ее на постель. Потом она зажигает лампу, которая озаряет ее смуглое, счастливое лицо над прозрачной белой блузкой.
Приходят постоянные гости. Смеются, бродят по квартире, философствуют, спорят. Иногда кто-нибудь подходит к кровати и благоговейно приподнимает шляпу Регины, которая тут, на покрывале, кажется гораздо больше, чем на голове.
Начинают упрашивать учителя, чтобы он сыграл — каждому его любимую пьесу. Добродушный слепой недолго отнекивается. Он снимает очки, и белые зрачки его глаз смотрят вбок, когда он ударяет по клавишам. Нежные звуки растравляют любовные раны, нанесенные милыми, легкомысленными блондинками. Но проходит по комнате красавица Регина, черноволосая, с глубокими печальными глазами, — и это отчасти исцеляет раны…
Закрыто фортепьяно, разговор о музыке. Учитель проповедует, словно с кафедры, называет имена многих знаменитых композиторов. Беседа переходит на инструменты, какой из них лучше. Учитель хвалит арфу, исчерпывающую до конца звучание аккордов, и вспоминает, что говорил об этом инструменте Эдуард Ганслик. Один из гостей, русский эмигрант и певец, возражает, что он, напротив, терпеть не может жалобную, писклявую арфу: она напоминает ему еврейские свадьбы и безобразных, вспотевших в пляске молодых евреек; зато он очень любит гармонику, в звуках которой есть много от вечерней росы, любви деревенских девушек, и тому подобного.
А Лионек замечает:
— А я иногда люблю — знаете что? — шарманку.
И обменивается улыбками с Региной.
1922
Ганя
Перевела Елизавета Жиркова, 1917
На пригорке в лесу, в маленьком дворике стоял выбеленный домик, манивший издали сквозь сплетение сосен своими светло-прозрачными окнами. Сбоку от него всегда торчала двуколка оглоблями наземь, а на ней старая водовозная бочка. У конюшни валялись спиленные березовые стволы, а рядом в чурбан был вонзен наточенный топор.
Каждое утро, когда Ганя, девочка лет двенадцати, вставала ото сна, она с досадой глядела на свои босые ноги, замаранные ссохшейся грязью, и спешила на двор к влажной от росы траве. Потихоньку забиралась она через ограду двора в огород, кралась вдоль грядок, искала что-то, стряхивая на подол капли росы с широких листьев репы. А то еще залезала на вишню, растущую за ульями, и пряталась в листве.
Отец ее, ополячившийся немецкий колонист, человек сутуловатый и седоватый, нацепив на нос темные очки, столярничал в углу двора, близ курятника — вытесывал какую-нибудь дощечку для улья. Острие топора тупилось от работы, и тогда он точил его на стоявшем неподалеку точиле. Его старший сын вертел колесо, и когда худолицый старик прижимал к точильному камню край топора, налегая на него всем телом, из последних сил, поднималось странное чувство жалости к нему и хотелось шепнуть ему тогда на ухо словечко о его маленькой Гане, которой нет равной среди девушек по красоте и прелести.
Иногда по воскресеньям сюда приходила «экскурсия» — школьники из соседнего города. Тогда лесной покой нарушался. Ученики, славные мальчуганы, посмуглевшие от зноя, потные и легко одетые, со стрижеными сверкающими на солнце головами, словно саранча разлетались и рассаживались на столах и скамейках между сосен, на веранде домика, на заборе, на зеленой лужайке. Тогда хлопотала старая крестьянка с серыми, умными глазами, угощая их хлебом с маслом и простоквашей. В такие минуты Ганя любила усаживаться на качелях, подвешенных на железных цепях меж двух толстых сосен, и следила оттуда, как зверек, за гомоном этого нового, незнакомого мира.
Курносый мальчишка с шаловливыми глазами увильнет, бывало, от шумливой ватаги, подойдет к качелям и качнет их разок-другой. Качели движутся тихо-тихо, и Ганя, счастливая, раскачивается толчками взад и вперед. Качели замедляются и останавливаются. И тогда Ганя молит и требует, сперва робко и стыдливо, а затем настойчиво и с какой-то страстной дерзостью:
— Еще!..
Тут мальчик напрягает все свои силы и что есть мочи толкает качели. Ганя взмывает в воздух почти до верхушек сосен, а оттуда глядит далеко-далеко, поверх леса и поля, в сторону города — глядит своими красивыми, влажными глазами, которые сверкнули сейчас, как голубоватые жучки — в тот миг, когда они расправляют крылышки, чтобы вспорхнуть…
Четыре года спустя, когда Ганя попала в кривой переулок, что на краю города, потянуло там вдруг лесным благоуханием. Освежился сразу тяжелый, удушливый воздух, будто незримое дерево — дерево с листвой густой и зеленой — зашелестело вдруг над головой. По ночам оттуда призывно мигали красные фонари, и надорванные, меланхолические мелодии, доносившиеся из раскрытых окон, звучали теперь до того сладостно, что жаль становилось, когда назойливые приставания к прохожим их прерывали на середине. Смеялась Ганя смехом ликующим, сочным, ее дыхание было горячо и благоуханно, а от глубоких укусов, когда она впивалась зубами в верхнюю часть плеча, будто пьянящие волны качали потом весь следующий день, уносили все дальше и дальше и выплескивали опять в этот кривой переулок с его странным, тяжелым и приманчивым воздухом.
Нетерпеливо сверкали на фабрике распаленные глаза на закопченных лицах, вспыхивали в отблесках пламени горнов. Всю ночь нескончаемо шли изнуренные дневным трудом работяги, горланя песни в угаре необузданного разгула, — туда, все туда, и на пороге «дома» уже дрожал вопрос:
— Где Ганька?
И ответ был каждый раз краток и мучителен:
— Занята!..
Прожорливость ограбленных жизнью и придушенных городом, жестокая, звериная, не ведающая насыщения прожорливость набросилась на Божье создание, на полевой росток, и принялась высасывать его сок, жадно, безостановочно, молила и требовала со страстной дерзостью:
Еще!..
Умерла Ганя несколько лет спустя, скоропостижно, на рассвете. Она лежала поперек кровати, и на лице ее выражалась та детская мольба о жалости, которая разливалась на нем еще тогда, в те летние вечера в отцовском доме, когда она, умаявшись, засыпала на голой скамье, а прусаки быстро семенили по полу. Глаза ее были чуть приоткрыты — виднелись лишь краешки голубоватых крылышек, когда они сверкают, чтобы вспорхнуть…
Хозяин «дома», с сизым носом и толстым брюхом, прикрикнул на жену:
— Охота держать дохлых баб!
И тут же добавил: