Гоголь. Соловьев. Достоевский - К. Мочульский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В дальнейших набросках учитель полу чает имя Шапошникова. Вероятно, он наследует эту фамилию от старообрядческого архиерея Шапошникова, умершего в 1868 году; возможно, что автор хотел этим подчеркнуть идейную связь своего героя со старообрядцами.
Шапошников — бывший студент, участвовал в беспорядках. «Тип — коренника». Он говорит, что «никто не знает себя на Руси». «Просмотрели Россию. Особенность свою познать не можем и к Западу самостоятельно отнестись не можем… Петр Великий захотел вропейцев непременно по указу и получил европейцев через 150 лет, под условием, что от своих оторвались, а к другим не пристали, потому что те все национальны, а мы национальность в корне отрицаем, общеевропейцами хотим быть, а ведь общеевропейцев‑то вовсе нет». Будущий Шатов характеризуется как почвенник и националист; его идеологический образ вырастает сразу; через все переделки и перестройки романа он пронесет свои устойчивые черты. Его отношения с будущим Петром Верховенским («студентом») очень близки к отношениям, существовавшим между Нечаевым и его жертвой — Ивановым. «Студент предлагает Ш. участвовать. Тот имел глупость пойти на сходки. Противоречил. Проговорился. Ст. укоряет того, что проговорился. Ш. горячо отвечает, что считает себя ничем не связанным. Ст. подговаривает тройку убить Ш. Убивают». Вскоре Шапошников превращается в Шатова. Имя это символическое; бывший нигилист, ставший почвенником, жаждет веры, но все еще колеблется, «шатается». Он несет на себе грех России. В тетради № 3 набросана речь Князя: «У нас не верят себе, да и нельзя, потому что не во что верить‑то. Шатость во всем двухсотлетняя. Вся реформа наша, с Петра начиная, состояла лишь в том, что он взял камень, плотно лежавший, и ухитрился его поставить на кончик угла; мы на этой точке и стоим и балансируем. Ветер дунет и полетим». Эту «шатость» и выражает новоиспеченный «коренник» Шатов. Его национализм противоставляется космополитизму нечаевской клики. Но религиозно бороться с нигилистами он не может: он сам еще только ищет веры. Поэтому в первоначальном замысле эта борьба поручалась бывшему раскольнику Голубову. Князь (будущий Ставрогин) «изменился в убеждениях». Он делается скептиком, недоверчиво присматривается к людям. «Ищет укрепиться в убеждениях у Ш. и у Голубова. Ищет и у Нечаева. Слушает даже Грановского (будущего Степана Трофимовича). В результате выходит, что он укрепляется в идеале Голубова, а остальное все отвергает. «Идеи Голубова суть смирение и самообладание и что Бог и царство небесное внутри нас в самообладании и свобода тут же. Он не ожидал встретить Голубова. Встретив его, поражается, ужасается и поддается ему беззаветно».
Голубов был задуман как носитель идеи православия, как настоящий русский, верующий человек. Ему предназначалась огромная роль в романе: он должен был поразить Ставрогина и обратить его к вере. Через Голубова герой обретал воскресение и спасение. «Князь у Голубова. «Я первое исправляю (у оторванных от почвы) — я верую». «Голубое' «И последнее! Это первое и последнее. Более ничего не нужно, все в одном этом».
…«Голубов говорит: больше смирения надо; сочтите себя за ничто, тогда спасетесь и спокой получите». Автор набрасывает конспект речи Голубова. Это — один из важнейших документов, раскрывающих перед нами религиозное мировоззрение Достоевского.
«Голубов говорит: «Рай в мире. Он есть и теперь и мир сотворен совершенно. Все в мире есть наслаждение — если нормально и законно, не иначе, как под этим условием. Бог сотворил и мир, и закон, и сотворил еще чудо — указал нам закон Христом, на примере, в живье и в формуле. Стало быть, несчастье — единственно от ненормальности, от несоблюдения закона. Например, брак есть рай и совершенно истинен, если супруги любят только друг друга и соединяются взаимною любовью в детях. При малейшем уклонении от закона брак тотчас обращается в несчастье… Уклонения ужасно могут быть разнообразны, но все зависят от недостатка самообладания. Имеющий десять человек детей и без состояния считает себя несчастным, ибо не умеет совладать с похотливыми желаниями своими и унижается до того, что охает от некоторого лишения. Самообладание заключается в дисциплине, дисциплина в церкви… Вы говорите — раб не свободен. Но Христос говорит, что и раб может быть в высочайшей степени свободен, будучи рабом… Поверьте, что если бы все вознеслись до высоты самообладания, то не было бы ни несчастных браков, ни голодных детей». Можно подумать, что это рассуждение писал не Достоевский, а Толстой; так поражает рационализм и морализм проповеди самообладания, таким натурализмом проникнуто учение о рае на земле.
Для Голубова Христос только «пример» и формула, церковь только дисциплина, спасение только соблюдение закона! У Достоевского–мистика до конца жизни не исчезло трагическое раздвоение: он вдохновенно учил о том, что все христианство сводится к вере в божественность Иисуса Христа, и в то же время допускал какое‑то «нормальное», «законническое» устроение рая на земле путем чисто человеческого «самообладания».
Так первоначально религиозную борьбу с нигилизмом вел Голубов; он противоставлялся Нечаеву — Петру Верховенс–кому. Шатов должен был выступать его учеником, развивая его религиозную идею в плане русского национального мессианства. 29 марта 1870 г. появляется запись: «Без Голубова» и дважды: «Голубова не надо». Этот переворот объясняется быстрым и неуклонным ростом главного героя — Ставрогина. Автор отмечает: «Итак, весь пафос романа в князе, он герой. Все остальное движется около него, как калейдоскоп. Он заменяет и Голубова. Безмерной высоты». Функции действующих лиц меняются: теперь не Голубов «поражает» князя — Ставрогина и не Шатов проповедует ему о назначении России, а, наоборот, князь «воспламеняет Шатова до энтузиазма, а сам‑то не верит». В окончательной редакции проповеди Ставрогина отнесены в прошлое; религиозное наследие Голубова поделено между Шатовым, Ставрогиным, архиереем Тихоном и Кириловым («земной рай»). В черновых тетрадях идеология Шатова развита с большей широтой и смелостью, чем в романе. Вдохновенные слова его о Христе принадлежат к высочайшим созданиям писателя.
«Вы, отрицатели Бога и Христа, — говорит Шатов, — и не подумали, как все в мире без Христа станет грязно и греховно. Вы судите Христа и смеетесь над Богом, но вы сами, например, какие примеры собой представляете; как вы мелочны, растлены, жадны и тщеславны. Устраняя Христа, вы устраняете недостижимый идеал красоты и добра из человечества. На место его, что вы предлагаете равносильного?»
Грановский (Ст. Т. Верховенский): «Положим, еще тут можно поспорить, но кто мешает вам, не веруя в Христа как в Бога, почитать его как идеал совершенства и нравственной красоты?»
Шатов: «Не веруя в то же время, что слово плоть бысть, то есть, что идеал был воплоти, а стало быть, не невозможен и достижим всему человечеству? Да разве человечество может обойтись без этой утешительной мысли? Да Христос и приходил с тем, чтобы человечество узнало, что природа духа человеческого может явиться в таком небесном блеске, в самом деле и во плоти, а не то, что в одной только мечте и в идеале, и что это и естественно и возможно. Последователи Христа, обоготворившие эту просиявшую плоть, засвидетельствовали в жесточайших муках, какое счастье носить в себе эту плоть, подражать совершенству этого образа и веровать в не го воплоти. Этими земля оправдана. Другие, видя, какое счастье дает эта плоть, чуть только человек начнет приобщаться ей и уподобляться на самом деле ее красоте, дивились, поражались, и кончалось тем, что сами елали вкусить это счастье и становились христианами и уж радовались мукам. Тут именно все дело, что слово в са мом деле «плоть бысть». В этом вся вера и все утешение человечества, от которого оно никогда не откажется, а вы‑то его именно этого и хотите лишить. Впрочем, сможете лишь, если только покажете что нибудь лучше Христа. Покажите‑ка!»
В окончательной редакции Шатов отодвинут на второй план: идейное богатство его переходит к Ставрогину. Такова история его «предсуществования». Путь его идет от студента Иванова через старообрядца Голубова к «шатающемуся» ученику Ставрогина. Непосредственно после Шатова рождается бессмертная фигура Степана Трофимовича Верховенского. Сыновья–нигилисгы немедленно связываются автором с отца ми–идеалистами. Сороковые годы нравственно ответственны за шестидесятые. Уже в начале февраля 1870 г. Достоевский набрасывает блестящую характеристику «большого поэта не без фраз». В черновой тетради Степан Трофимович носит еще имя знаменитого московского профессора–историка 40–х годов Тимофея Николаевича Гра новского. Это — «чистый и идеальный западник со всеми красотами», «Характерные черты: всежизненная беспредметность и не твердость во взглядах и в чувствах, составлявшая прежде страдание, но теперь обра тмъшаяся во вторую природу». «Он — пре жнее славное имя (две–три статьи, одно исследование, путешествие по Испании, рукописная заметка о Крымской войне, ходившая по рукам и доставившая ему гонения). Становит себя бессознательно на пьедестал, вроде мощей, к которым приезжают поклоняться, любит это». «Любит писать плачевные письма. Лил слезы там то, тут‑то». «Любит шампанское». «Оставьте мне Бога и искусство. Уступаю вам Христа». Автор относится к своему герою с иронической симпатией. Как ни смешон Степан Трофимович, все же он действительно поэт. «Dies irae. Золотой век, греческие боги». Верховенский — не ортрет Грановского, а синтетический образ русского идеалиста 40–х годов. Некоторые черты его заимствованы автором у В. П. Боткина («Путешествие по Испании»), у Б. Н. Чичерина («Заметка о Крымской войне» намекает на статью Чичерина «Восточный вопрос с русской точки зрения»), у А. И. Герцена («хорошо устроил денежные дела» и «плачет о всех женах») и даже у Белинского. Образ «идеального западника» предстал перед Достоевским сразу, во весь рост. Через все переделки романа он пронес неприкосновенным свое эстетическое credo. По первоначальному плану Степан Трофимович должен был читать лекции о Мадоне и рассуждать о том, что «без Шекспира не должно жить человечеству и, кажется, совсем нельзя жить человечеству». Идеологически личность его не менее устойчива, чем личность «почвенника» Шатова.