Потерянный кров - Йонас Авижюс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
После ужина Гедиминас долго сидит за столом, склонившись над тетрадкой. Перо со скрипом скользит по белой бумаге, строчки ложатся одна к другой, словно жирные борозды пашни. Семена сыплются в рыхлую почву, мгновенно всходят, созревают и тут же дают зерно. Волшебный землепашец! Потом, быть может, он увидит, что урожай сплошь куколь да костерь, но сейчас он в радостном хмелю творения.
— Что пишешь?
Все еще за семью замками своей доброй крепости, он не сразу понимает, откуда идет голос. Лампа на столе для него пока не лампа, а яркое солнце, закопченный потолок — высокое весеннее небо, стены комнаты, погруженные в полумрак, — горизонты необозримого мира.
— Ты?! Почему не спишь? — Гедиминас смущенно захлопнул тетрадь.
— Помешала? — Аквиле растерялась не меньше его. На лице просительная улыбка, которой она сама стесняется. — Раньше ты писал красивые стихи. Дашь завтра почитать свою тетрадку?
«Раньше я писал дурацкие любовные стишки и иногда читал тебе. Ты исправно вздыхала, но думала о другом».
— Тебе будет скучно. Поэзии нужен пыл юности, а я уже стар, способен только сухо рассуждать.
— «Он (или она) вдруг постарел (постарела) на десять лет». Когда я находила в книгах эту фразу, она мне ничего не говорила. Теперь понимаю. — Аквиле погладила кончиками пальцев свои щеки. В свете керосиновой лампы лицо было зеленоватое, опухшее, некрасивое.
— Ничего, ты неплохо выглядишь. — Гедиминас хотел, чтоб она села: неприятно было видеть ее большой живот.
— Зачем это?.. Тебе не к лицу лгать. — Улыбка угасла у нее на устах, и Гедиминас увидел прежнюю Аквиле — душевную, искреннюю, но гордую и независимую. — Я хотела поговорить с тобой, как с добрым другом, Гедиминас. Я вроде бы виновата перед тобой… Если бы Марюс раньше показал, каков он на самом деле, все бы, пожалуй, сложилось иначе… Но любовь как котенок — слепа, пока не приходит время прозреть…
— У Марюса не было иного выхода. Бугянис со своей шайкой все равно прихлопнул бы его.
— Я ее осуждаю его за то, что он не остался, но не могу простить, зачем он меня оставил. «Тебе будет трудно… опасно… могут убить…» Я ведь без страха погибла бы вместе с ним. С ним я могла идти хоть на край света. Но на что я ему, если есть друзья и винтовка? Знаю, у него было достаточно ума и порядочности, но он не понимал, что женщине иногда лучше погибнуть вместе с любимым человеком, чем остаться наедине со своим горем.
— Серьезные люди тебя не осуждают, Аквиле, а на бабушек из прошлого столетия наплевать.
— Ты меня не понимаешь. — Она с легким упреком взглянула на Гедиминаса. — Мой отец не осуждает меня только потому, что жалеет. Твой отец тоже принял меня из жалости. Оба они добрые люди, всегда помогут, сколько в их силах, но никогда не оправдают меня. В их глазах я человек, не умевший разумно жить, а такому полагается милостыня. Я не хочу, Гедиминас, чтоб и ты оказался среди филантропов.
Гедиминас молча покачал головой. Его снова охватило то знакомое чувство, когда Аквиле изливала ему душу, а он, потеряв силу воли и поддаваясь обманчивым надеждам, уже видел себя в ее сердце. Между ними были стол и лампа. Еще закрытая тетрадка. Протянуть бы руки, взять ее за плечи и сказать: «Я тебя все еще люблю, Аквиле. Война ужасна, но, слава богу, она смела то, что стояло между нами. Дай руку, моя милая…» Но, услышав последние ее слова, он уже не мог протянуть руки через стол.
— Ты меньше всего нуждаешься в милостыне, Аквиле, — сказал он, избегая ее проницательного взгляда. — Есть люди, которые ходят с окровавленными руками и думают, что это священный елей. Вот кого надо пожалеть.
Она съежилась на стуле, словно желая провалиться сквозь землю. Лица нет, видна только макушка. В деревне жутко завыл чей-то пес.
— Ты… об Адомасе?..
— Я вообще о таких…
— Таких много, а Адомас — мой брат. У меня больше нет этого брата, Гедиминас.
Гедиминас машинально кивнул.
— Я любила Адомаса. Когда года два назад он заболел воспалением легких, ночей не спала, молила бога о его выздоровлении. А лучше б он тогда умер.
— Да, Адомасу не стоило совать пальцы между дверей…
— Ты ничего не знаешь, Гедиминас, ничего не знаешь… — прошептала Аквиле. — Мне страшно, стыдно об этом говорить, но я должна рассказать. Не могу больше!
VОтец на крыльце клети точил косу.
Аквиле подошла к нему и мягко оттолкнула плечом братишку, вертевшего точило.
— Беги почитай, Юргюкас. Я покручу.
Точильный камень звенел, искры застревали в густых желтоватых усах отца. Аквиле шептала, а усы топорщились все круче.
Руки отца, такие сильные и выносливые, затряслись. Коса заходила ходуном, зазубрины визжали, касаясь точила.
— Так, говоришь… так, говоришь… — бормотал Лауринас Вайнорас, всем своим существом умоляя ее перестать, опровергнуть сказанное: этого не могло быть! Он не хотел, чтоб это было!
— Там живой человек!
Лауринас Вайнорас еще ниже опустил голову. Коса приставлена к ноге, словно ружье, широкие плечи сникли. Пленный солдат, не знающий, что уготовила ему судьба.
— Немцы… — выдохнул он, вспотев как мышь. — Пронюхают — всем крышка…
— А если б там лежал наш Адомас или Юргис?..
Ответа нет.
— Главное, чтоб мама не дозналась, — сказала она, преисполнившись нежности к отцу.
Укатили вдвоем на телеге, спина к спине. Отец — лицом к лошадям, Аквиле — к дороге, убегающей назад. И страшно, и хорошо, как на головокружительной высоте, когда в любую минуту можешь упасть и расшибиться в лепешку. Потом та же телега катила обратно. Но уже медленно, шагом. На телеге куча хвороста, а они идут рядом, боясь подумать о цене, которую, быть может, придется уплатить за того, кто лежит на дне телеги.
Вдвоем с отцом вырыли нору в прошлогоднем сене, посовещались, куда денут труп, — не верилось, чтоб летчик выжил.
Но он не умер. Аквиле по нескольку раз на дню, а вначале и по ночам бегала к больному — меняла бинты, носила свежую воду, тайком от матери варила бульон. Мир для нее сузился до тесной конуры в сене. Она заползала в нее в тревоге и страхе и прислушивалась, затаив дыхание. Ночь, бесконечная ночь. С двух сторон — стена из бревен и досок, у изголовья и справа — сено, над головой и под ним — тоже сено. Пышная могила, выстланная благоухающим бархатом, вытканным самой природой. Ее охватывал страх. Лишь уловив слабое дыхание, она собиралась с духом и зажигала электрический фонарик. Узенькая щелочка в стене, через которую сочился тусклый свет дня, пропадала, и обрывалась последняя ниточка, связывавшая Аквиле с внешним миром. Она боялась этого мира и ненавидела его. Глядя на измученного, бессильного человека, навязанного ей судьбой, она растворялась в чужом страдании и забывала свою беду. «Ты же не одна, — утешала она себя. — Гнусный мир, который воровато подглядывает за тобой через щелку в стене, нас обоих затолкал в эту тьму. Чужак — твой брат…»
Однажды, — он уже настолько окреп, что садился с ее помощью, — случилось то, что и раньше с ним случалось в беспамятстве. Она навела порядок, не испытывая ни малейшего отвращения, а он скрипел зубами от досады и что-то шептал на своем непонятном языке. Ребенок! Она еще не чувствовала, как бьется его жизнь под сердцем, но знала: он уже есть, живет. Рассмеялась в порыве материнской нежности и почувствовала, как по щеке скатилась слеза. Погасила, зажгла, снова погасила фонарик. Из щели в стене брызнул сноп лучей.
Она протянула руку и погладила его — прохладный и свежий, как цветок розы, раскрывшейся на солнце.
— Дурачок, Ванька-дурачок, — прошептала она по-русски, улыбаясь обоим — неродившемуся и другому, который мучительно возвращался в мир.
VI— А вечером ему стало хуже, Гедиминас. Я не знала, что случилось, но поняла, что не хватит знаний, которых нахваталась в гимназии, на скаутских сборах. На следующий день приехал Адомас, и я все ему рассказала… После ужина забежала на сеновал, он еще был в своей норе, а утром не нашла… Бросилась в Краштупенай, но с полпути вернулась… Я испугалась его, родного брата, Гедиминас…
— Так… — Он не знал, что ответить. — Так, так… — повторял он, потупив глаза и видя только узенькую полоску ее груди и кулаки, лежащие на животе. Ему почудилась мать — это было ее место за столом. Захотелось опуститься на пол и положить усталую голову к ней на колени. «Она святая», — мелькнула глупая мысль, и, робко взглянув исподлобья, он на самом деле увидел вокруг ее головы лучистый венок, как на церковных образах.
— Почему, почему он так сделал, Гедиминас?! — воскликнула Аквиле; ее голос гулко прозвучал в пустой комнате.
— Не знаю, — буркнул он, еще не сбросив оцепенения. — Наверное, каждый человек артист в жизни. Когда возникает вопрос, уходить со сцены или продолжать игру, тогда он и показывает свое истинное лицо.