Потерянный кров - Йонас Авижюс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гавенас замолк и вопросительно посмотрел на Гедиминаса. «Это про меня, — подумал тот. — Но почему вокруг да около, товарищ секретарь?»
— Не знаю, — сказал он вслух. — Человек, товарищ секретарь, странное создание. Одного озолоти, а он недоволен, другому для счастья достаточно посоха странника и неба над головой. Каждый по-своему маньяк.
— Прошу меня извинить. — Гавенас чуть улыбнулся. — По специальности я профессиональный подпольщик, хотя приходилось работать и бухгалтером. Области, далекие от искусства, так что мне не по зубам аллегории.
Я думаю, что эта мания, как вы выразились, называется национальным самолюбием. Да, наша нация много получила от советской власти. Безземельные получили землю, рабочие — работу, право на бесплатное лечение, учебу и так далее; но те интеллигенты, которые, говоря вашими словами, всего этого не видят, наверное, считают, что, получая все эти блага, нация потеряла главное — государственность.
— Простите, я полагаю, вы хотели сказать — независимость? — осторожно переспросил Гавенас.
— Можете понимать и так, эти два понятия не существуют друг без друга.
— Независимость буржуазной Литвы! — Гавенас от души рассмеялся. — Вы всерьез верите, что она была? Свободная, независимая Литва — с самостоятельной иностранной политикой, со своей экономикой? Короче говоря, государство, а не вотчина западных монополистов, климат в которой зависел от иностранного капитала?
— Пускай она была вотчиной монополистов, но у нее был свой лит[14], своя армия, и когда министр иностранных дел этой вотчины прибывал в другое государство с официальным визитом, перед ним выстраивали почетный караул.
— Вы чувствительны к внешнему блеску, товарищ Джюгас. Но простой народ, по-видимому, считает иначе, раз он поставил крест на мнимой независимости, которая, по сути дела, была только независимостью правящей верхушки.
«Поставил крест… когда вошла чужая армия…»
Гедиминас криво усмехнулся.
— Не поймите меня превратно, товарищ секретарь, — сказал он. — Когда-то я придерживался националистических взглядов. На первом курсе университета даже числился в корпорации неолитуанов. Ненавидел поляков, не любил русских и немцев, с уважением относился к англосаксонским народам, обожал все литовское. А потом понемногу пришел в чувство. Увидел, что тем, кто правит Литвой и говорит нашей нации красивые слова, эта нация нужна лишь затем, чтобы, спекулируя на ее имени, набить карманы деньгами, купить поместье, погулять за счет народа на заграничных курортах. Увидел, как мой отец по три дня выстаивал в очереди, чтоб сдать беконную свинью, как дрожащими руками пересчитывал каждый лит (хватит ли на налоги и за мое обучение?), а студенты — сынки высокопоставленных чиновников — спускали за вечер больше, чем наше хозяйство в полгода выручало за молоко. Мне приходилось видеть мужиков, покидающих родные хутора, и каждый раз, перечитывая в газете списки хозяйств, пущенных с молотка, я представлял себе, сколько семей плачут, целуя порог родного дома, который теперь будут переступать другие. Да, я видел все это, товарищ секретарь. И неравенство, и эксплуатацию, и ложь. Моя нация страдала от обмана и угнетения, и я не мог не радоваться, когда наконец рухнула власть господ. Народная Литва! Мы все, кого только заботила судьба нации, были за народную Литву. Не предполагали поначалу, что новый строй несовместим с сохранением нашей государственности… — Гедиминас вдруг запнулся: на него глядели пронзительные карие глаза Гавенаса. Да, карие, Гедиминас теперь ясно разглядел их цвет. Мягкие, ласковые черты лица секретаря, побуждавшие открыть душу, потускнели, не осталось ни следа от прежней стеснительности, сквозь которую проглядывала неуверенность в себе. За столом сидел совершенно другой человек, с длинным носом, выпяченными губами и любопытным взглядом, от которого становилось холодно и брала оторопь.
— Продолжайте, продолжайте, — буркнул он, не спуская глаз с посетителя.
Гедиминас помолчал, глядя в окно на улицу, — ему почудилось, что взгляд Гавенаса, словно острая бритва, приближался к горлу. «Какого черта я распустил язык?» Ему стало страшно. За окном виднелась влажная мостовая, залитая ярким мартовским солнцем, и он остро позавидовал прохожим: сверху кажется, что единственная забота у них — как бы обогнуть грязную лужу да исхитриться, чтоб не угодила за шиворот холодная капель.
— Я так думаю, только думаю, товарищ секретарь. Может быть, я ошибаюсь… — Гедиминасу стало тошно от своей последней фразы.
— Ваша мнимая государственность напоминает мне огород без плетня, где роются соседские свиньи, — сказал Гавенас. — Подумать только, перед министром иностранных дел выстраивают караул! А в это время Риббентроп манит пальцем: подойди-ка, малыш, что у тебя там? А-а, Клайпеда! Отдай-ка мне эту конфетку. Или Бек: что вы там болтаете: «Мы без Вильнюса не успокоимся», а ну-ка, признайте, что он был и будет неотделимой частью Польши! И отдали Клайпеду, и признали за поляками Вильнюс, а попроси немцы в придачу Сувалкию[15] — и ее бы вручили. Нам бы радоваться, что в связи со сложившимися благоприятными обстоятельствами мы смогли присоединиться к Советскому Союзу. Для «маленькой нации», если употреблять ваши термины, это великое счастье. Да и что такое нация? Группа людей, которых объединяют один язык, история, обычаи? Положим, да. Но ничто так крепко не сплачивает людей, как совместный труд, одинаково почетное положение в обществе, общие интересы. Наша нация, това… учитель Джюгас, — это весь трудовой народ, на каком бы языке он ни говорил. Ему наплевать на почетные караулы вашего министра. Он хочет трудиться, созидать и пользоваться плодами своего труда. Социализм ведет мир к такому будущему, где все люди смогут договориться на одном языке, жить без государственных границ, без армий и, само собой, без войн. Это непременно случится — желаем мы этого или нет. Таково веление истории, такова логика диалектического материализма. Вам следовало бы засесть за марксизм-ленинизм, — добавил Гавенас и встал.
— Я читал кое-что… — Гедиминас тоже встал.
«Таково веление истории… Конечно, нации умирают, как и отдельные люди. Но зачем вы торопитесь раньше времени загнать их в могилу?» — подумал он.
— Мы слишком снисходительны к интеллигентам вашего склада, учитель Джюгас. Закрываем глаза на их прошлое, доверяем им воспитание молодежи и так далее…
Не находя ответа, Гедиминас сунул было руку для прощания, но Гавенас, подбоченясь, стоял за столом, словно не заметив этого.
— Всего хорошего, товарищ секретарь.
— Всего хорошего.
Гедиминас повернулся (нет, кто-то чужой повернул его за плечи) и на чужих ногах направился к двери. Взялся за ручку (тоже не своими пальцами), но, чтоб нажать ее, не хватило сил. Обернулся — (не он, а кто-то другой за него) и, сквозь какое-то марево глядя на силуэт человека за столом, проговорил:
— Наверно, следует подать прошение об увольнении…
Силуэт беспокойно задвигался (наверное, замахал руками), и от стола долетел раздраженный голос:
— Об этом уж позаботится сам коллектив гимназии!
III— Перед собранием меня вызвал директор, сказал, чтоб я был готов выступить. «Ты старый учитель, Баукус, с авторитетом, — сказал директор, — важно, чтоб такой человек меня поддержал». Поначалу я упирался, да-да, я же душой был с вами, всегда уважал вас, должен признаться, даже любил. Но Умила, хоть лопни, хотел вас разгромить.
И мне, сами понимаете, пришлось… ну, пришлось… Жена, детишки, понимаете… Сильный человек, ну вот как вы, устоял бы, а я ведь не герой какой-нибудь, господин Джюгас, не герой…
Преподаватель математики Ляонас Баукус пристроился за уголком стола, спрятав лицо в ладони. Костлявые, сгорбленные плечики, лиловая плешь, лиловый кончик носа. Чучело — не человек. Хотел-де броситься в ноги в первый же день, когда Гедиминас появился в гимназии, но побоялся, — есть ведь преступления, которых не прощают, и люди которые не умеют прощать.
— Но вы не такой, я знаю, вы не такой, господин Джюгас… Вы понимаете, такое уж было время. Простите старого дурака!
— Я давно вас простил, господин Баукус.
— Не сердитесь, не осудите…
— Не сержусь и не осуждаю. Вы были только орудием. Можно ли осуждать нож, который убийца загнал своей жертве в спину?
— Не говорите так, господин Джюгас, я человек, у меня есть совесть!
— Таких людей, как вы, тысячи. Вчера из страха они помогали топить людей одним, сегодня помогают другим. А если некоторые, вот вы, например, еще держатся в стороне, то лишь потому, что немецкий Гавенас или Умила еще не взяли их за шиворот.
— Нет, вы меня не простили, господин Джюгас. Вы меня презираете!