Врата Леванта - Амин Маалуф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он прошептал ей несколько слов на ухо. Казалось, что бабушка слушает его с чрезвычайным вниманием. Потом она открыла рот. Словно хотела заговорить. Но рот ее так и остался надолго открытым: круглым и черным — совершенно безмолвным — отверстием. Отец ждал. Без всякого нетерпения. Тогда она издала какие-то невнятные звуки, больше походившие, по-моему, на урчание или пыхтение. Отец слушал ее, серьезно кивая головой. Потом он сказал мне, что бабушка не возражает. Было ли это фарсом? По виду да, на самом деле нет, могу в этом поручиться: отец никогда не стал бы выставлять старую Иффет на посмешище. Он действительно советовался с ней, и это был единственный мостик, связывающий его с матерью. Надо полагать, у них был свой язык, и они понимали друг друга.
Не только он один оплакивал ее. Мне тоже вдруг стало ее не хватать. Эта благородная женщина, потерявшая разум семьдесят лет назад, самим присутствием своим благословляла наш дом. Чистая, бестелесная, младенчески кроткая, ребячески веселая. Она была причиной того, что мы научились относиться к жизни с мудрым терпением, опираясь на спонтанно возникшую философию иронии и сомнения.
Она провела жизнь свою в четырех стенах. Но отец не желал предавать ее земле с позорной скрытностью. Ему хотелось, чтобы на погребение пришли высшие сановники страны, принадлежавшие ко всем общинам. Это вновь стало возможным благодаря моим мнимым подвигам и моему триумфальному возвращению. Вот почему я только что упомянул о «чувстве облегчения». Впрочем, по ходу траурной церемонии никто не забыл подчеркнуть, что она родилась дочерью монарха и умерла бабушкой героя.
Мне казалось, что отец испытывает одновременно и печаль от потери матери, и удовлетворение при мысли, что по завершении жизненного пути он сумел обеспечить ей похороны, достойные ее высокого ранга. Я наблюдал за ним. То он уходил в себя, поникнув головом и с трудом сдерживая рыдания; то обегал взглядом толпу, задерживаясь на выдающихся личностях, и расправлял плечи, принимая позу человека, с достоинством несущего бремя своего горя. Будь все по-прежнему, его поведение было бы иным. Слишком тяжкой оказалась рана…
Когда на следующий после похорон день я сидел справа от него в большой гостиной, где мы принимали соболезнования, мне внезапно шепнули на ухо, что некая «иностранка» хочет меня видеть, но при данных обстоятельствах не смеет войти.
Иностранкой оказалась Клара!
* * *Больше всего мне хотелось обнять ее и крепко прижать к себе. Но ничто не давало мне на это права. Ни наши прошлые отношения — та единственная ночь, которую мы провели, сидя каждый в своем кресле, перед тем как вновь отправиться в предназначенный нам путь. Ни нынешняя ситуация — траур и дом, заполненный гостями в черном. Мы даже не могли слишком бурно выражать нашу радость от встречи. Она начала с извинений за то, что «вторглась» сюда в день печали. Я предложил ей пройтись по саду.
Она оказалась здесь проездом. Ее корабль, который накануне встал на якорь в порту Бейрута, уже сегодня вечером должен был отплыть в Хайфу. Она не была уверена, что хочет остаться в Палестине, поскольку приехала, сопровождая своего дядю.
О нас самих мы говорить боялись и потому обсуждали главным образом этого дядю.
— Мои родители рассказывали мне, что у него уже в двадцать лет появились причуды старого холостяка. Единственный сын, родившийся очень поздно, после шести сестер, он унаследовал состояние, которое на всю жизнь избавило его от необходимости работать.
— Как и моего отца, — тихо сказал я, покосившись на дом.
— С той разницей, что мой дядя Стефан так и не пожелал обременить себя семьей. Когда он жил в Граце, в собственном доме, всей его жизнью распоряжался вышколенный дворецкий, который знал, в каком часу ему нужно подавать кофе и сколько содовой следует добавить в его вечерний бокал с виски. Мой отец всю жизнь вкалывал и говорил о нем с таким выражением лица, словно хотел задушить его, да и мама брата своего не защищала, ведь он подавал такой дурной пример детям. Впрочем, все евреи в Граце презирали Стефана Темерле, а он платил им той же монетой, поэтому у него не было ни одного еврейского друга, и он этим хвастался.
Узнав, что его отправили в лагерь, я спрашивала себя, как он будет там жить. По логике вещей, именно он должен был погибнуть первым. И что же? Все они умерли, все мои родные… кроме него. Кроме дяди Стефана.
Не представляю, как он выжил. Сам он об этом никогда не рассказывает. А у меня нет никакого желания бередить в нем воспоминания об этом кошмаре. Я говорю с ним только о прошлом… о счастливых временах. Рядом с ним у меня возникает ощущение, будто я без конца перелистываю воображаемый семейный альбом. Он его «рассматривает», но без единого слова, без малейшего чувства. Ни радости, ни удивления, ни вздоха сожаления — ничего. Порой мне кажется, что он выжил именно благодаря своей апатии. Да, апатии. Других людей обуревали страсти, желания, надежды, честолюбивые устремления, которые оборачивались против них и несли им гибель. А он ничего подобного не испытывал. И ничего не ждал, покорно принимая то, что с ним происходит. К счастью, смерть обошла его стороной. Теперь он — это все, что осталось от моей семьи. Не знаю, кем он мне приходится — молодым дедушкой или старым сыном. Отчасти и тем, и другим.
Когда я отыскала его через организацию, которая занимается бывшими узниками лагерей, то спросила, что он собирается делать. О возвращении в Грац и речи не было. Он хотел поехать в Палестину. Я привезла его сюда.
Сейчас он сидит на террасе гостиницы за стаканом двойного виски. С барменом у него большая дружба. Утром я их застала за долгой беседой… а вот со мной ему говорить почти не о чем. Кажется, они обсуждали фасон довоенных женских шляпок и более высокое качество виски.
Клара без всякого труда нашла дорогу к моему дому. «Похоже, в этом городе тебя знают все».
Я коротко рассказал ей о своем возвращении, торжественной встрече, маленькой легенде. Она выказала гораздо больше энтузиазма, чем я. «Великолепное приключение!» Я пожал плечами. Потом мы оба стали вспоминать былое, как и подобает «старым бойцам».
Прогулка наша продолжалась более часа. Я мог бы ходить так целыми днями и ночами, без малейших признаков усталости. Каждое произнесенное нами слово делало нас ближе — каждое слово о нас, о других, о недавно перевернутых и уже готовых открыться страницах Истории, о том, куда движется мир. Как и в Лионе четыре года назад, было ощущение, будто мы, сохраняя дистанцию, прижимаемся друг к другу! Между тем даже наши опущенные руки едва соприкасались.
В те мгновения я не говорил, что «люблю ее». Ни себе, ни — тем более! — ей. Сейчас я скажу то, что может показаться очень смешным в устах старого господина: у меня были все симптомы страстной любви, но само это слово мне не приходило в голову. Я думаю, в такие моменты совершенно необходимо кому-нибудь довериться: пусть этот человек станет над вами подшучивать или даже злобно высмеивать, но слово «влюбленный» будет произнесено — и тогда вы сами зададите себе вопрос, на который тут же ответите без малейших колебаний.
Но вот она взглянула на часы, и мне словно кровь выпустили из жил. Я ощутил самую настоящую боль в области сердца. И произнес умоляющим тоном: «Не сейчас!» Она вновь пошла вперед, продолжая разговор.
Через несколько минут она опять посмотрела на часы и застыла на месте.
— Я не могу надолго оставлять дядю. А тебя ждут люди…
Мы подошли к парадному входу в дом. Поток посетителей не убывал. Под чужими взглядами нам нельзя было даже поцеловать друг друга в щеку, мы ведь были не во Франции… Я только сжал ее руку. Потом долго смотрел ей вслед.
Вернувшись в гостиную, я сел рядом с отцом. Люди, которые пришли в мое отсутствие и заняли места вокруг, один за другим подходили ко мне, чтобы обнять и сказать приличествующие слова. Я старался быть любезным со всеми, но мыслями был далеко. Разумеется, я продолжал думать о ней — однако не для того, чтобы вновь пережить эти восхитительные мгновения или же оплакать ее уход. Во мне нарастало гневное чувство. Я говорил себе: в первый раз мы разошлись каждый в свою сторону, надеясь на случай, который позволит нам встретиться. Была война, мы были в подполье и иначе поступить не могли. Сегодня мы каким-то чудом встретились — и расстаемся, опять полагаясь на удачу.
А если удача нам не выпадет? И я никогда больше ее не увижу? Разве не поступил я как последний идиот, когда позволил ей уйти? Одно рукопожатие — и жизнь моя, счастье мое покинули меня, быть может, навсегда. А я лишь тупо провожал их взглядом!
Я даже не мог написать ей, она еще не знала, где будет жить в Палестине и надолго ли там задержится. Наверное, с ней можно было как-то связаться по почте, но мы не удосужились обсудить даже такую возможность. Пока мы были вместе, мы говорили о чем угодно — главным образом, о ее дядюшке, — как если бы собирались прогуливаться бок о бок до конца времен. Потом мы расстались за несколько секунд, чтобы не делать прощание слишком тяжким.