Врата Леванта - Амин Маалуф
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В один прекрасный день случилось то, что должно было случиться: окружив наш дом, солдаты французской армии через громкоговоритель отдали всем приказ не сопротивляться и выходить с поднятыми руками.
Это была осада по всем правилам военного искусства, как если бы речь шла о вражеской крепости. Отца моего не удостоили и намеком на объяснение. Он исступленно кричал из окна своей спальни, что произошла несомненная ошибка. Потом с ужасом увидел, как солдаты выносят с нашего чердака джутовые мешки, сейфы, металлические бидоны, картонные коробки. То же самое нашли в пустом гараже, в стенном шкафу под внутренней лестницей и даже в комнате моего брата, в платяном шкафу и под кроватью. Этот мерзавец превратил наш дом в склад контрабандистов, а мой отец ни о чем не подозревал. Селим ухитрился также спрятать некоторые товары в фотостудии деда, к которому пришли в тот же день и обошлись с ним сходным образом.
Дело усугублялось тем, что накануне произошла вооруженная стычка на юге столицы, рядом с небольшой бухтой, которой часто пользовались контрабандисты. Один таможенник был убит, двух раненых торговцев схватили, и именно в ходе их ночного допроса всплыло имя моего брата. Он оказался — неслыханная честь для благородного рода Кетабдаров! — одним из вожаков банды; во время столкновения он находился на берегу, где поджидал товар вместе со своими сообщниками. Они-то и застрелили таможенника перед тем, как удрать. Быть может, стрелял сам Селим? Он это отрицал, и доказать это не смогли. В доме у нас были ружья, но все они лежали в своих футлярах, и ни одно из них еще не было пущено в ход. Орудие убийства так никогда и не нашли.
В тюрьму попали все. Брат, отец, дед и мой дядя по материнской линии Арам, профессор-химик Американского университета, простодушный ученый, всегда витавший в облаках своих формул и совершенно неспособный понять, что случилось, — даже мой отец понимал больше. В тюрьме оказались также садовник и его сын.
— Твой брат никогда ни в чем не нуждался! За что он так с нами поступил? — повторял отец.
Как объяснить ему, в чем нуждался мой брат? Ведь я сам мальчиком и подростком часто испытывал ощущение, что дом этот — тюрьма, из которой невозможно вырваться. Разве не возникало у меня желания крушить все и вся — мебель, стены, гостей? Что меня удерживало? Я знал, что любим. Конечно, сама чрезмерность этого обожания побуждала меня бежать как можно дальше — но лишь для того, чтобы вернуться зрелым человеком, уверенным в своих устремлениях и способным оградить их от любых посягательств. Если бы не эта убежденность в том, что меня любят, злобная горечь могла бы возобладать во мне, и в один прекрасный день, пользуясь военным временем, я тоже мог бы совершить нечто непоправимое. Убийство или самоубийство… ибо сделанное Селимом очень походило как на то, так и на другое.
Убийство и самоубийство почти удавшиеся. В годы войны с контрабандистами не церемонились, особенно если они были связаны с торговлей оружием и боеприпасами. Селиму невероятно повезло, что французский офицер, который вел это дело, полковник д’Элуар, был хорошо знаком с моим отцом. Он нередко заходил к нам до войны — на вернисажи или на диспуты. Это был человек высокообразованный — бывший студент Института восточных языков — и вдобавок коллекционер, собиравший старинные фотографии. Он знал, что мой отец и Нубар — превосходные и совершенно безобидные люди. Равным образом ему было известно, каким наказанием всегда, с самого детства, был для них мой брат. Поэтому он сделал все, чтобы побыстрее освободить их, — тем не менее они провели за решеткой тридцать пять дней! Остальные, в том числе и мой дядя Арам, вышли из тюрьмы лишь через несколько месяцев. Кроме моего брата, разумеется: однако полковнику удалось спасти ему жизнь в силу его возраста — на момент преступления он еще не достиг двадцати лет. Троих контрабандистов приговорили к смертной казни, а Селим отделался пятнадцатью годами заключения, которое благодаря целому ряду амнистий сократилось на две трети.
Для всех моих эта история стала худшим из возможных унижений. Люди, посещавшие наш дом, многие месяцы провели в страхе, что их тоже арестуют. Ведь если жилище Кетабдара превратилось в логово спекулянтов и склад контрабандных товаров, то все завсегдатаи должны вызывать подозрения, разве не так? Когда отец вышел на свободу, лишь немногие из его знакомых — жалкая горстка — осмелились поздравить его с возвращением. К этим людям, которых «можно было перечесть по пальцам одной руки», он сохранил безмерную признательность до конца жизни. А что касается прочих — всех этих «верных» друзей, некогда словно приклеенных к его столу, — с ними он поклялся никогда более не встречаться.
Вот какой была атмосфера, когда мои дед и бабка с материнской стороны решили уехать в Америку. Их сын, глубоко потрясенный тюремным заключением по столь позорному обвинению, был не в силах появиться вновь перед своими студентами. Ректор университета дал ему такую хвалебную рекомендацию, что он за несколько дней сумел получить разрешение эмигрировать вместе со всей своей семьей. Его качества несравненного химика, конечно, многое значили в ту военную пору: едва он оказался в Соединенных Штатах, как ему предложили место на заводе по производству взрывчатых веществ в Делавэре.
А отец остался в полном одиночестве. Без моей сестры, без Нубара, без меня, без своего привычного двора. В одиночестве со своей старой безумной матерью, за которой он время от времени ухаживал, хотя при ней постоянно находилась сиделка, ставшая для нее чем-то вроде компаньонки.
Думаю, он не смог бы жить в таком унижении, если бы через несколько месяцев после выхода из тюрьмы к нему не пришел с визитом полковник д’Элуар и не принес в высшей степени утешительную новость о том, что его старший сын Оссиан стал одним из маленьких героев Сопротивления.
Как узнал об этом французский офицер? По стечению обстоятельств. Д’Элуар принадлежал к силам Свободной Франции, которые при помощи англичан взяли под контроль Левант, изгнав оттуда сторонников Петена. Вскоре после завершения дела контрабандистов он отправился с тайным заданием в Прованс, где и встретился с Бертраном: речь зашла о Старой Стране, о ее прошлом, об османской династии, и мое имя было упомянуто в разговоре.
Но вернусь к отцу. В подобной ситуации мое участие в Сопротивлении приобрело для него такое значение, о котором я и подозревать не мог в тот день, когда сошел на берег. Мне всегда казалось, что он будет гордиться мной в силу своих убеждений, а также нелепой, вынашиваемой с давних пор мечты сделать из меня «революционного вождя». Мечта эта не умерла и по-прежнему тешила его, но была в какой-то мере загнана вглубь более настоятельными потребностями — ибо теперь он видел во мне главное орудие нашей реабилитации. Брат запятнал наше имя и наш дом? Мои подвиги смоют эту грязь. Позор отвратил людей от нашего порога? Мое возвращение и этот героический ореол вернут их. Отныне он был готов простить им отступничество, ибо жаждал одержать верх только над злосчастной судьбой.
Следующий после моего приезда день стал поводом для пышного празднества. В доме нашем было не протолкнуться от гостей, из которых одни были приглашены, а другие явились сами. Они толпились в большой гостиной и в холле, сновали по внутренним лестницам. Некоторые прогуливались в саду, где затевали отдельные веселые пирушки.
Отец ликовал. И при подобных обстоятельствах я не мог уже с прежним упорством отрицать, что мое геройство не столь велико, как все полагали. В тот день нельзя было думать о приличиях и скромности или о справедливой оценке моих заслуг — главным было вернуть моему отцу и нашему дому их растоптанную честь. Разумеется, я ничего не придумывал и даже не приукрашивал — хвастовство не входит в число моих многочисленных недостатков. Нет, я не лгал, но также и ничего не опровергал. Я позволял рассказывать о себе, позволял верить в эти рассказы. Я был счастлив, что отец вновь обрел способность смеяться.
Десять дней спустя он потерял свою мать. Несчастной Иффет было восемьдесят семь лет, и она уже несколько месяцев не вставала с постели.
«Если бы она умерла в прошлом году, мне пришлось бы ее хоронить одному», — такой была первая мысль отца. Да, сначала это было чувство облегчения, которое нисколько не противоречило его сыновней преданности. Затем он стал плакать.
С матерью своей, которую он всегда знал безумной, у него сложились особые, доверительные и только ему позволенные отношения. Иногда мне приходилось быть свидетелем сцен, которые приводили меня в замешательство, но задавать вопросы я не осмеливался. К примеру, когда решалось, позволить мне или нет продолжать обучение во Франции, отец отправился к ней за советом. Так было не в первый раз, но я отчетливо запомнил именно этот случай, поскольку он настоял, чтобы и я присутствовал.