Текущие дела - Владимир Добровольский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он шел из партбюро, от Маслыгина, и посмеивался над самим собой.
Прежде, в разгаре рабочего дня, у него не появлялось желания убыстрить время, и никогда не считал, подобно школяру, минуты до звонка. Какой звонок? Куда спешить?
Теперь повесил в конторке воображаемый звонок и сам себе звонил. Пора! И эта неслышная сигнализация, как ничто иное, хотя бы и музыкальное, услаждала слух.
Но рановато было наслаждаться: вторая смена только заступила. Он шел по участку, смотрел направо и налево. Что-то пустовали нынче стенды — один, другой, третий. И на площадке, возле цепного конвейера, громоздились снятые с ленты моторы — больше десятка. Значит, участок не успевал обрабатывать обычное количество, поступающее по конвейеру от испытателей. Что-то было неладно во второй смене.
Зина Близнюкова сидела за контрольным столиком. Он спросил у нее, где Подлепич, а она сказала, что — на тельфере. Тельферист не вышел, сказала она, Юрий Николаевич — за тельфериста. И еще Должиков спросил у нее, не было ли кого из чужих на участке. Комиссия эта могла уже и приступить. Но Близнюкова сказала, что чужих никого не было.
Подлепич, в замасленной безрукавке, с худыми сильными руками, плавно, расчетливо вел двигатель к стенду, нажал кнопку, опустил. Тише обычного было на участке, забранные металлическими сетками лампы-переноски недвижно светились там и сям. Тысячу раз говорилось: включайте по мере надобности. Должиков спросил, в честь чего иллюминация. Подлепич обтер лоб рукой, глянул из-под ладони, крикнул Чепелю, ближнему: «Выруби свет, Константин! И другим передай!» — «С меня две копейки за перерасход», — ответил Чепель, потянувшись к лампе, выключая.
Уже готов был приказ по цеху: лишался личного клейма. Должиков объясняться с ним избегал — на то есть мастер. Чуяло сердце, что брать его на участок — натерпеться горя.
— Дурной день, — посетовал Подлепич и пальцем пересчитал пустующие стенды. — Невыходов много. И дефекты идут, как назло.
Чего только не бывало за долгие годы; правильно сказано: не привыкать стать, а Должиков, хоть убейте, не мог привыкнуть к срывам, к неполадкам, — что ни срыв, то камень на сердце, это было уже в крови.
— То-то и оно, — усмехнулся горько. — Как назло.
— Знаю, — сказал Подлепич. — Комиссия.
Уже, стало быть, разнеслось.
— Да что там комиссия! Сменное задание срывать неохота. В третью никак не наверстаем.
— Да, — сказал Подлепич. — В ночь моторами завалят.
Странность была, давно уж ставшая нормой: ночные смены на сборочном конвейере систематически подчищали грешки предыдущих смен, в особенности — первой, самой, как ни удивительно, непроизводительной, и частенько выдавали моторы сверх задания.
Впрочем, на то были свои причины.
— Урви время, зайди ко мне, — сказал Должиков. — Обсудим, как быть. И заодно прихвати списочек, кто не вышел.
Лана работала до пяти — никак не получалось возвращаться домой вместе. Он предвидел, что сегодня придется стать к стенду и Подлепичу, и ему. Двое за полсмены всех дыр не законопатят, но все же останется их поменьше. Он прибегал к таким крайним мерам лишь в исключительных случаях, однако не из опасений уронить свой начальнический престиж, а из соображений, так сказать, педагогических: пускай слесаря не надеются на подстраховку.
По внутреннему телефону он позвонил в техбюро.
Ему всегда нелегко было туда звонить, он делал это через силу, и вместе с тем — влекло, и голос Ланы, телефонный, необычный, приглушенно гортанный, волновал его, будто в самом этом голосе было что-то потаенное, плотское, принадлежащее только ему одному.
Опять он услышал этот голос, резкий сперва, чужой, и потом приглушенный, близкий. Он огорчил ее, сказал, что задержится допоздна на участке. Он знал: она будет огорчена, но это огорчение было приятно ему, как и ей, видимо, приятно было огорчаться. Она сказала, что придет на участок и постарается помочь, чем сможет, а он, растроганный, попросил ее не приходить и, если затянется у него, не ждать, не тревожиться, ложиться пораньше. Она сказала, что не ляжет, будет ждать, и он увидел комнату, постель, полумрак, и эта заветная картинка, целыми днями не дающая ему покоя, вконец взбудоражила его. Опустив трубку на рычаг, он несколько минут сидел, словно налитый жаром, дивясь этому горячечному состоянию и страшась его. Страшился он потому, что оно было чересчур явным, накаленным и вечно продержаться такой накал не мог, а он жаждал постоянства, устойчивости, вечности — даже в этом, потаенном, плотском. И постепенно, пока он сидел так, налитый жаром, все прочее — заводское, служебное — отодвигалось на задний план.
Но вошел Подлепич.
Клочок бумаги, который он принес, был весь в масляных пятнах, и почерк неровный, поспешный: не разобрать.
— Это кто? — спросил Должиков, наклонившись над столом.
Подлепич взял карандашик, стал наводить фамилию. Булгак? Хворали люди — в самое неподходящее время, да и не сезон был еще хворать, осень только вступала в свои права, не грозила пока никакими простудами-болячками.
А Подлепич сказал, что на то и не похоже: у Булгака соседи по комнате — на главном конвейере, предупредили бы, если что. Хлопец в этом смысле порядочный, аккуратный, непьющий, и загулять, например, связаться с забулдыгами — исключено. А соседи говорят, что как ушел спозаранку в неизвестном направлении, так и не было его до самого обеда и теперь, в шестом часу, тоже нет. Подлепич туда звонил, в общежитие, потому что странно это: ничего подобного с хлопцем не бывало.
— Слушай, Юра, а за что его из комсомола погнали? — спросил Должиков.
Подлепич пожал плечами с таким видом, будто это к делу не относится.
— Как бы не стряслось чего, — сказал он, — у меня что-то душа не на месте.
— У тебя что-то душа стала того… — отчеркнул Должиков фамилию Булгака на клочке бумаги — Размягченная сверх нормы. Ты о сменном задании думай.
О сменном задании Подлепич ничего не сказал, а сказал, что и сам замечает за собой с некоторых пор склонность к дурным предчувствиям.
С некоторых пор…
Забывается, забывается, вот опять в рабочей нервотрепке забылось это на минуту, и уже хотел было Должиков отчитать Подлепича за его бабские причуды-предрассудки, но вспомнил. И у самого, не подверженного предрассудкам-предчувствиям, шевельнулось неспокойное: а вдруг? И чуть оно шевельнулось, вся накипь, от которой — при мысли о Булгаке — не мог отделаться, сразу осела на дно.
13
Никогда не был Булгак конспиратором, но — довелось, и свое намерение, не вполне осмысленное, однако твердое, держал в секрете от дружков по общежитию, от соседей по комнате: сочли бы чокнутым, объяви он, куда собирается и зачем. На озеро? На водохранилище? На базу отдыха? Да там же пересменка, санитарный день, санитарная неделя, генеральная уборка перед осенне-зимним сезоном, никого, кроме обслуживающего персонала, ни одной зацепки, оправдавшей бы эту поездку, ни одного заводского приятеля, навестить которого могла бы явиться потребность. Это же не ближний свет — база отдыха; электричкой — больше часа, да еще пешком от электрички, и погодка — не ахти, переменная облачность, кратковременные дожди по области, на озере давно уж никто не купается, пустота, тишина, осень. Рыбачить? Так Владик Булгак не рыбак, это всем известно.
Свое намерение он вынашивал долго — с месяц, но каждый раз, как собирался осуществить, что-нибудь препятствовало: то тренировка в бассейне, то политзанятия, то техучеба, то в первую смену работал, а ехать после смены неинтересно — пока доберешься, стемнеет; рано стало темнеть.
Наконец-то выбрался.
Соседи еще отсыпались, он украдкой оделся, наскоро сполоснул лицо, вышел из общежития по-воровски, чтобы не засекли, — будто с узлом награбленного на плечах, — и только в электричке избавился от этого узла, вздохнул посвободнее: любо было сознавать, что не догонят, не остановят, не вернут и некому выпытывать, куда собрался в такую рань и зачем.
Определенных планов у него, не было, но расписание железнодорожное с июля еще знал он напамять и рассчитал заранее, когда выезжать и когда возвращаться, чтобы поспеть на завод к смене.
В электричке, вздохнув посвободнее, он стал у раскрытого окна и всю дорогу с ревнивой придирчивостью присматривался к мелькающим рощицам и перелескам, — ему хотелось, чтобы все было точно так, как в июле, но точно так быть не могло, он и не надеялся на это и великодушно прощал придорожной зелени ее позолоченную пятнистость.
Еще ему хотелось остаться одному, чтобы подумать о себе и о своей жизни, однако в электричке ни о чем не думалось, и он лишь глядел во все глаза, будто задавшись целью ничего не пропустить из того, что мелькало перед глазами.
На станции, сойдя с электрички, он тоже придирчиво осмотрелся, прежде чем пуститься в дальнейший путь, и по сравнению с июлем не заметил никаких разительных перемен: по-прежнему зеленели тополи, акация, сирень, и только под ивами, на перроне, асфальт был усыпан стреловидными желто-зелеными с коленкоровой подкладкой листками, но и в июле, в жару, ивы тоже понемногу осыпа́лись, и, когда, обдавая теплым ветром и жарким запахом нагретого металла, проносился мимо станции проходящий дальнего следования поезд, эта рано опавшая листва желто-зеленой стайкой летела вслед за поездом.