Текущие дела - Владимир Добровольский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но все проходит, подругу друг находит — познакомились, стали здороваться, он героически втерся в чужую компанийку, а компанийка была отменная: ребята из техбюро, девчата из планово-распределительного, Маслыгин, между прочим, тоже. Этой компанийкой ходили в лес по грибы, играли в волейбол, катались на лодках, смотрели кино на открытой площадке, и ничего такого не было, что могло бы служить поводом для торжества или чьих-нибудь ехидных подковырок, и вместе с тем было и торжество, и ликование, и все это ежедневно подкреплялось заветным правом быть постоянно неподалеку, рядом, и никакие слова многозначительные не произносились, никакие взгляды тайные не скрещивались: не было ни слов, ни взглядов, ни признаний, ни намеков, и ничего не обещало их, не предвещало, не обнадеживало, — и тем не менее никогда еще не жил он с таким жгучим интересом, не засыпал с такой жаждой поскорее проснуться, не просыпался, с такими надеждами на будущее; а потом путевка кончилась, он бодро простился со всеми, — его провожали до станции, — он уехал электричкой, загрустил было, встряхнулся, с утроенной энергией принялся тренироваться, укатил в Севастополь на межклубные соревнования.
Но все проходит, подругу друг находит, — когда он вернулся (это было в середине августа), ему сказали, что Света Табарчук вышла замуж за Илью Григорьевича Должикова.
11
В палате, где лежала Дуся, было еще несколько женщин, а сколько — не сосчитал, порядочно, палата большая. Не до счета, коль входишь, не поднимая глаз, и сидишь как на иголках, — в палате все тяжелые, лежачие, и Дуся видит, что ему неловко, гонит: «Иди уже. Хватит». И поговорить не поговоришь, только расстроишься. Зина ходила туда почти ежедневно. Она была там уже как своя.
Понадобились какие-то старые анализы, — для больничного врача, и через Зину Дуся передала, где их искать.
После работы, по обыкновению, Подлепич задержался на заводе: смотрел журнальчики в парткабинете, чтобы не отстать от политики, — это нужно было ему для опоры в беседах со своими подопечными, он привык иметь под руками факты, новейший материал. Еще у него было обыкновение после всего, что порой держало на заводе до сумерек, заглядывать под вечер в общежитие и тоже там калякать со своими, но в этот раз он Владика Булгака не застал, а с ним-то и нужно было покалякать. Обновлялись на участке комсомольские контрольные посты, собирал Должиков мастеров и кадровых рабочих, наметили мероприятия, — речь Владика таким раскатистым эхом отозвалась. Задал хлопот. И БТК тоже зашевелилось.
Впрочем — на пользу; это теперь, правда, благоразумие взяло верх над глупостью, а сразу после собрания был он зол на Владика, и Должиков тоже зол. В этом возмущении они тогда как бы объединились, и то было забыто, что едва не поссорило их на собрании. Как сидели рядом, так и встали оба, пошли в толпе к дверям и о том, чуть было не разъединившем их, не сказали ни слова. «Булгак в своем репертуаре! — буркнул Должиков. — Обмарать грязью участок!» — «Вот и возись с ними! — поддал жару Подлепич. — Вкладывай душу! Да ну их…» — «Нет, случаются нарушения, никто не спорит, но всех приводить к одному знаменателю! А я ему еще регламент продлевал…» — «Да вот же ж… На свою голову». Так они переговаривались, пока не нагнал их Маслыгин, уже в коридоре, возле цехкома, спросил: «Гневаетесь, старики?» — «Гневаемся, — кивнул Должиков. — К сожалению, сознательности не хватает. Мы болельщики, Витя. За свою команду. А болельщик, сам знаешь…» — «Ну, положим, не болельщики вы, а тренеры, — сказал Маслыгин. — А что, сгущены краски?» — «Пустой разговор, Витя, — ответил Должиков. — Апеллировать нам права не дано. Да и нечем подкрепить такую апелляцию. Вчерашнее уже утекло, не проверишь, так это или не так. Взыскать не с кого. Не дай бог, придут рекламации, тогда и взыщем. А впредь, что ж… Надо делать выводы. Хотя бы Чепеля имея в виду. Впредь, Витя, будет порядок. Церковный». — «Не сомневаюсь, — сказал Маслыгин. — Будем считать, что инцидент исчерпан».
Нынче настроение было сносное: смена прошла, как говорят, без сучка, без задоринки, дефектных моторов мало, дефекты несложные, он, Подлепич, поставил часть дефектчиков на КЭО, и все, что поступало с испытательных станций, немедленно обследовалось, проверялось и отправлялось на малярку. Теперь он старался поменьше заниматься хозяйством на участке и побольше присматривать за слесарями. Нынче, по крайней мере, во всем был порядок — церковный, как выражался Должиков.
Что хорошо, то хорошо, а что скверно…
В парткабинете подсел к нему один из газеты, бывший сотрудник заводоуправления, а теперь пенсионер, числился в заводской редакции на общественных началах. Подсел он неспроста — поинтересовался чрезвычайным происшествием, так и сказал: у вас, мол, ЧП на участке, вскрыт массовый брак, и уже, поговаривают, прокуратура вмешалась. «Ну, знаете… Я, — сказал Подлепич, — раньше держал в голове уйму анекдотов и даже в книжку заносил, но возраст уже не тот, не увлекаюсь и заносить не буду. Потому что не смешно. Мы, — сказал он, — деталей не производим, а за массовый брак, не к ночи будь помянут, весь завод в ответе вкупе с поставщиками. Кто такие слухи распускает?» — «Неофициально, неофициально…» — «Вот я вам голову сниму, — сказал Подлепич, — неофициально и записку привешу, что так и было. Распространитель! Таким распространителям только в Би-Би-Си работать».
Подлепич посердился и забыл о том; дурные анекдоты забываются мигом, и дело ждало его дома: искать Дусины старые анализы. Чужую похоронку, говорят, никто не сыщет, но он раскопал старья немало Дусиного: конверты, открытки, грамоты, и каждая связка завернута в свой лоскут. Дуся прежде шила, обшивала и себя, и детей, и Зину, и в доме всегда бывало полно этих лоскутов. Теперь, притрагиваясь к ним, он подивился своей памяти: быльем ведь поросло, а вроде бы вчера. О каждой тряпочке мог он сказать, когда это шилось и кому предназначалось. Передничек для Оленьки, Дусино платье в горошек, Зинина блузка. Все вещи, домашние, обиходные, тоже имели свою историю, но были вечно на глазах и не щемили душу. А это тряпичное старье хранилось как бы в тайнике, и он, открыв тайник, не рад был, что открыл.
И вывалилось пожелтевшее, поистрепавшееся: газетные вырезки. Не так уж много было их, но разные: то с четвертушку писчего листа, а то в половину газетной страницы. Он стал разворачивать, вчитываться. Это было все о нем, — все, что писали тогда в газетах и что писал он сам или рассказывал корреспондентам, а они уж оформляли. Ему и в голову не приходило собирать это, складывать, будто музейную редкость, и Дуся, значит, тайком от него собирала и складывала в свой тайник. Зачем? Не думала, что радости ему не доставит? О том не гадала, что и самой будет не в радость, если полезет раскапывать старье? Ах, не полезет, не полезет, подумал он, стакан воды, и тот подносят ей к губам.
Ему казалось прежде, что жизнь — как книга: есть яркие главы, есть бледные, но то, что ярко, остается навсегда, и можно жить этим на старости лет. Надышался кислородом — и живи хоть в подземелье. Нет, подумал он, на всю жизнь не надышишься.
Не надо было ворошить старье, и все же тянуло к старью, как тянет прикоснуться языком к больному зубу. Он уже сложил эти газетные вырезки, но снова развернул их.
Была конференция рабочих-новаторов, его попросили поделиться опытом, — вот он: щурится, свет в глаза, тогда еще по телевизору это передавалось. А вот статья о сбереженном времени на каждой рабочей операции, — его потом хвалили, что не замыкается в рамках своего участка и каждый его почин находит применение в других цехах. Подчеркнуто красным, Дусиной рукой: на областном партактиве помянут и Подлепич. Запечатлено фотографом: группа депутатов перед отъездом на сессию; крайний справа — с цветами. Он теперь ни за какие коврижки не взял бы в руки букет, — да еще фотографироваться! — а тогда стоял с букетом, и ничего: улыбался, рад был, что длинный вырос, задних собой заслонил. В год раза два как минимум — то куда-нибудь на праздник с делегацией, то соцдоговора подписывать, а Дуся дома ждала. Зато по Европе проехались с Дусей, но те фотографии — в альбоме, на виду. И вот выходит, подумал он, что на всю жизнь не надышишься — ни Европами, ни чем-нибудь другим.
Было после работы настроение сносное, но испортилось; теперь еще и анекдот этот всплыл, дурной, несмешной. Конечно же, все всплывает, что осело, если самому это взбалтывать, себе же хуже делать. Но он-то вроде ни при чем был: не его затея беречь в тайнике всякое старье. Он посидел, подумал. А тут и думать-то было нечего: Дусины лоскуты, Дусин тайник, Дусина прежняя жизнь! По своей, прежней, он не тосковал: ну, было что-то, ну, прошло; с этим примириться проще всего. Да и примиряться-то не с чего: «Примиряются, — подумал он, — когда слепая сила бросает назад или в сторону, и нет другой дороги, и обидно, и презираешь себя за то, что вовремя не свернул с нее; а у меня, — подумал он, — был вольный выбор, и знал, чего лишаюсь и на что иду». Хоть это, в общем, Должиков перетянул в мастера, но он же и предупреждал: гляди-ка, мол, не прогадай; как станешь командиром, солдатская слава забудется тотчас же: солдат за себя в ответе, командир — и за войско свое; славы будет мало, спросу много, и заработок — тоже поменьше солдатского, но зато честь оказана! На этом Должиков и подловил его: на чести. Дескать, Подлепич, как никто другой, умеет ладить с людьми, да и вообще, по крупному счету, его призвание — люди. Он тоже так думал. Он сам пошел в мастера, и что грыжу нажил у стенда, о том, по обыкновению своему, не распространялся. Но главное, конечно, было такое чувство, что сможет дать участку больше, чем прочие на этих должностях. Было такое чувство, — оно и решило. Он сам сделал выбор и не жалел о том, хотя поначалу столько дыр образовалось в смене, что, будь он даже богат затычками, сухим из воды не вылезти. С доски Почета в «молнию» перекочевал, где прорабатывали отстающих. Вот вам и честь! Однако назад пути не было, и грыжа, проклятая, путь этот отрезала напрочь.