Сладкая горечь слез - Нафиса Хаджи
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ты плакала? — Короткий взгляд в мою сторону. — Когда я пришла?
Я только кивала в ответ.
Она присела на табурет, предложила мне устроиться напротив и спросила:
— Сколько тебе было, когда ты в последний раз видела папу?
— Совсем ребенок, года полтора, — он бросил маму.
Чайник засвистел, она выключила газ и чуть замешкалась.
— Да, чай — я могу заварить, как тебе нравится. Но у нас его готовят иначе, с молоком и специями.
— А откуда вы родом?
— Из Пакистана, — улыбнулась она. — Это рядом с Индией.
— Ого.
Она насыпала в чайник крупные листья чая и добавила специи, называя каждую:
— Это кардамон, видишь, такие стручки? — Разломив несколько штук, она бросила их в чайник. — Замечательно освежает дыхание. А это гвоздика — ее не нужно слишком много. Гвоздика помогает при зубной боли, вызывает онемение. Это корица. А теперь я еще раз прокипячу все вместе. Остается только добавить молока и довести до кипения. Вот такой у нас чай.
Она села, подперев голову руками, в глазах ее блеснули искорки, и я вдруг вспомнила Бабушку Пелтон.
— Моя мама сейчас в Индии, — зачем-то сообщила я.
— Правда? А знаешь, Индия и Пакистан раньше были одной страной. До Раздела. А что там делает твоя мама?
— Она миссионер.
— Ах, вот как. — Долгая пауза. — Она католичка?
— Нет, просто христианка. Мой дед создал церковь, евангелическую, — она вне деноминаций.
— Ага. — Дина чуть нахмурилась, но, думаю, не поняла, о чем я говорю. — Я ходила в католическую школу. Школа для девочек при монастыре, там преподавали монахини.
— А вы католичка?
— О нет. Я мусульманка.
— Вот как. — Теперь уже я не понимала, о чем она толкует.
— Сколько тебе лет, Анжела?
— Семнадцать.
— Семнадцать? Всего на два года старше моего сына. — Она встала, разлила чай в две чашки, процедив через ситечко листья и специи, поставила перед нами. — Обычно чай кипятят сразу с сахаром, но я недавно перестала есть сладкое.
Она пододвинула мне сахарницу, но, заметив, что я кладу всего одну ложечку, возразила:
— Нет, нет. Это же твоя первая чашка чая. Попробуй как полагается, чтобы было очень сладко. — Она сама насыпала мне еще пару ложек, приговаривая: — Ты маленькая и худенькая, о фигуре можешь не беспокоиться.
В ожидании, пока чай чуть остынет, она задумчиво проговорила:
— Ты такая смелая — приехала повидаться с отцом.
— Смелая? — хрипло каркнула я и вся скривилась. Она встала за салфетками и мимоходом погладила меня по спине. После нескольких минут рыданий я сумела выдавить: — Он… он даже не разговаривает со мной.
Подперев подбородок, она задумчиво смотрела в окно и, казалось, разговаривала сама с собой:
— Ну да, в этом все дело. Когда столько лет проходит в молчании — и в разлуке, — трудно понять, что надо говорить. Слишком трудно. Он, наверное, пережил потрясение, увидев тебя. Ты ведь была совсем крошкой, когда он уходил. А сейчас ты уже выросла. Знаешь, когда стареешь, легко себя обманывать, глядя в зеркало, — морщин ты не замечаешь, а седые волосы считаешь игрой света. Но дети — если у тебя есть дети, правду не скроешь. Время идет, они растут, и, растут слишком быстро, сводят на нет все усилия обмануть возраст. Думаю, твой отец всегда хотел общаться с тобой. Но время — и обстоятельства — были упущены. И тут явилась ты — вовсе не та маленькая девочка, которую он оставил когда-то. Практически взрослая женщина! И неизвестно, что эта женщина думает и знает о нем. Что он мог тебе сказать? Как объяснить многолетнее молчание? — Она с улыбкой обернулась ко мне: — Нет, ты только послушай — философствую тут, лезу не в свое дело! Но Тодд, кстати, еще и очень стеснительный человек. Очень тихий. Ему, вероятно, нужно больше времени, чтобы принять решение. Понимаю, для такого юного существа, как ты, «время» — слитком жалкое слово. Но для тех из нас, кто видел его широко распростертые крылья, это слово означает очень многое.
— Вы его хорошо знаете? И его, и Конни?
— Тодда — наверное, не слишком, а с Конни мы подруги. Каждый день гуляем вместе.
— Она очень злится, да? Из-за меня?
— Не злится, она просто озадачена. — Дина задумчиво покачала головой. — Она… ты чувствуешь себя нежеланной в их доме?
Я не ответила.
Помолчав, она попробовала свой чай. Я тоже сделала глоток.
— О, вкусно.
— Тебе понравилось? Замечательно. Тогда приходи завтра, я с удовольствием приготовлю еще.
Отец вернулся домой около трех, привез Мишель. Чуть позже на школьном автобусе подъехал Кори. К тому моменту, как явился со своим вечным ящиком с инструментами Джейк, дом уже напоминал вокзал перед отправлением поезда.
Отец проводил Джейка в ванную, выдав очередное задание, накормил детей и уже подталкивал их к выходу, когда вдруг вспомнил обо мне.
— Э-э… мне нужно отвезти Кори на бейсбол. А Мишель — на музыку. Хочешь с нами?
Я кивнула и уселась в машину вслед за детьми. Сначала мы высадили Мишель. Потом подъехали к бейсбольному стадиону, и Кори пулей выскочил из машины, не дожидаясь, пока она остановится. Отец остался на месте. С минуту молчал, постукивая пальцами по рулю и не отводя глаз от поля, потом вытащил бумажник из заднего кармана джинсов:
— Я… хотел показать тебе…
Фотография, из тех, что делают в больших торговых центрах. Рон вцепился в детскую версию меня, мы оба неловко примостились на зеленом коврике на фоне огромной картины с какой-то растительностью. У мамы на камине стояла в рамке такая же фотография, только побольше. Правда, посередине этой пролегла глубокая белая складка. Я ждала, что скажет отец.
— Я… я знаю, что не очень… что плохо принял тебя вчера, — проговорил он. — Не так, как должен был. Эта фотография… твоя мама прислала ее мне во Вьетнам. С тех пор она повсюду со мной. Это вроде… спасательного троса. Помогло мне выжить. Не знаю, что тебе рассказала мама… — продолжал он, все так же глядя прямо перед собой. — Про то, почему я ушел.
Короткий взгляд в мою сторону, и вновь — на бегающих по полю и перебрасывающих мяч мальчишек.
— С войны я вернулся в каком-то тумане. Почти не замечал, что происходит вокруг. Не видел ни тебя, ни твоего брата, ни мамы. Я заблудился, запутался в своей собственной голове. И не мог говорить об этом. Вообще ни о чем. Думал, никто не поймет. И не мог найти в себе сил, чтобы хотя бы попытаться объяснить. Внутри меня таилась опасность, плотно закупоренная и токсичная. Мама рассказывала, как однажды я ударил ее по лицу?
Растерянно приоткрыв рот, я мотнула головой.
— Один раз, ночью. Я спал, а она, наверное, повернулась на бок или просто пошевелилась. Следующее, что помню, — я сижу на кровати, на коленях, кулак занесен для следующего удара, она плачет, а на скуле пятно, которое к утру потемнело. А я ничего не помню. Даже не проснулся. Именно это ужаснуло меня. Я не мог оставаться рядом, не мог видеть страх в ее глазах. Вот я и ушел. Не хочу выдумывать никаких жалких объяснений. Мой уход никак не связан с твоей матерью. И уж конечно не с вами. Я вынужден был так поступить — уйти, чтобы остаться наедине с собой и разобраться, что же со мной происходит.
— Ну и как? Разобрался?
— Нет. Не до конца. Но научился жить с этим.
— Тогда почему же ты не вернулся?
— Я… я не мог.
— Как ты познакомился с Конни? — Пора было переходить к обвинениям.
— Мы встретились в Вашингтоне, ка антивоенном митинге.
— Антивоенном?
— Ну да. Понятия не имею, как я там оказался. Не то чтобы у меня была какая-то позиция. Я-то как раз терпеть не мог всех этих богатых маменькиных сынков, только и искавших случая избежать военной службы. Но… мне было понятно и близко то, что они говорили о войне. Я ведь отчасти и из-за этого ушел из семьи. Все вокруг — когда я вернулся — думали, что я совершил подвиг. Ну как же, служил своей стране. Так оно и было, и я тоже чертовски гордился этим. Я отправился во Вьетнам, чтобы делать то же самое, что делал мой отец. А еще раньше — мой дед. Служить во имя родины. И я действительно исполнял свой долг. — Он умолк, надолго. И так же внезапно продолжил: — Понимаешь, истина в том, что война — это очень просто. Это просто убийство. Основная ее цель — убивать, а чтобы не убили тебя, ты должен убивать других. Но об этом никто не хочет говорить. Это не тема для беседы за семейным обедом, верно? Черт, да я бы и не захотел ни с кем это обсуждать. Я понимал только, что ничего не понимаю. Раньше, до Вьетнама, мир был черно-белым. А когда вернулся, все оказалось серого цвета. Все, что я видел, что творил, вернулось вместе со мной. И никто этого не понимал. И я не мог ничего объяснить.
— А Конни? Она понимала?
— Да. Конни понимала. Ей ничего не нужно было объяснять. Потому что она тоже там была.