Избранное. Молодая Россия - Михаил Гершензон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ирония судьбы
1Не сбылися предсказаньяЛжепророков и друзей!Расплылись, как дым, мечтаньяГордой юности моей.
Может быть, чего-то ждалаРусь святая от меня:Над главой моей сиялаВестница златого дня.
Но денницы блеск летучийВсем надеждам изменил;Мрак внезапный черной тучиСветлый день мой затемнил.
Чья ж вина? – вина ль России? —Кто же станет мать винить?Не хотел я гордой выиПеред матерью склонить!
Нет! средь праздного покоюЯ не мог евнухом жить:Мне хотелось под грозоюНовый след себе пробить…
2Но над жизнию земноюГрозная судьба царит,И с улыбкой горько-злоюНаши замыслы следит.
«Вот он – рыцарь благородный!Несравненный Дон Кихот!Он поэт! он вождь народный!Он отечество спасет!
Все венцы ему готовыИ науки, и любви —Вспрянь, герой! и жизнью новойВетхий мир наш озари!»
И, как войско. Строй за строемЖизни призраки идут —Все решилось кратким боем!И знамена их падут.
И затих военный грохот,Мрак покрыл лицо земли,Мертво все – лишь слышен хохотМефистофеля вдали…
На это письмо Никитенко отвечал: «Применение к Дон Кихоту не к вам одним относится. Разве и я не был таким же Дон Кихотом? Вы были весь пыл и решимость; я был сдержаннее и, если можно так выразиться, скептичнее вас». По его просьбе Печерин в 1865 году послал ему свою фотографическую карточку, и 1 ноября этого года Никитенко писал в своем дневнике: «Письмо и фотографическая карточка от Печерина из Дублина{699}. Сколько воспоминаний соединяется с этим милым лицом, которое, судя по портрету, мало изменилось! Та же мягкость в чертах, то же добродушие, то же умное, оригинальное выражение во всем складе лица»[425]. В 1869 году Никитенко прислал Печерину свои статьи о Ломоносове, Державине и Крылове; это было летом; Печерин отвечал ему в сентябре (это его последнее письмо к Никитенко). Он пишет, что читал эти статьи на даче, где провел несколько дней. – «Это чтение вначале доставляло мне большое удовольствие; но впоследствии оно навеяло на меня ужасную тоску. Эта русская словесность, о которой вы так красноречиво говорите, для меня она теперь – отголосок чего-то далекого, недоступного, невозвратного; это как будто отдаленные звуки колыбельной песни, слышанной когда-то на заре жизни, а эта заря дважды не подымается. Один одинехонек, я плыву в утлой ладье по безмерному океану. Солнце восходит, солнце заходит, звезды сменяются ночью, как часовые на карауле; а надо мною все то же небо, подо мною те же волны – берега нигде не видно, нет нигде пристани, нигде меня не ждут, ничье сердце не бьется мне навстречу… Была у меня когда-то путеводная звезда, и мне казалось, что лучи ее сверкали любовью, а теперь выходит, что это просто метеор, фосфорная вспышка… Лет восемь назад я был в Париже, где со мною случилась забавная встреча. Иду я по quartier latin[426], знаете, там, где университет, – проходит мимо меня молодой человек (вероятно студент) и, глядя на меня искоса, говорит вполголоса: «Voik le juif errant!»[427] Ах, злодей! ведь это ужасно как метко. Я удивляюсь его проницательности. Действительно, я до сих пор умственно странствую, как тот вечный жид, и нигде и ни на чем остановиться не могу. Вот вам итог моих мечтаний среди вековых дубов и вязов Милтоун-парка». В ответе на эти строки Никитенко, сам уже старый и тоже, по-своему, обманутый жизнью, писал Печерину – это было его последнее письмо, после которого их переписка прекратилась: «Грустно было мне читать те строки вашего второго письма, где вы с такою трогательною прелестью говорите о вашем печальном одиночестве. Кроме богатств ума, знания, идей, вам природа дала еще другое великое богатство – богатство благородного, любящего сердца, и я понимаю, как должно быть для вас тяжело оставаться одиноким посреди всей этой роскоши и блеска».
Я упоминал уже, что библиотека Печерина в половине 80-х годов поступила в Московский университет. Она не велика – в ней всего 183 названия. Просматривая ее каталог, нельзя догадаться, что она принадлежала католическому монаху: это – небольшая, но хорошо подобранная библиотека русского ученого-лингвиста, человека просвещенного, интересующегося современной умственной жизнью Европы и освободительным движением в России, любящего поэзию. Сочинений, касающихся католического богословия или католической церкви, здесь всего 4–5. Наибольшее число книг относится к области языковедения и классической литературы; первое место по количеству занимают грамматики, хрестоматии и словари персидского, санскритского, индусского, сирийского, еврейского, бенгальского и особенно арабского языка, которым, очевидно, всего больше занимался Печерин в 60-х годах: среди этих книг находятся две каллиграфически написанные им самим арабские рукописи – перевод Евангелия от Матфея на 190 страницах, и другая под заглавием: Horae Arabicae[428], 1862—63, Dublini, на 115 листках. Второе по количеству место принадлежит многочисленным изданиям греческих и римских классиков, и здесь любопытно отметить, что как раз в 60-е и 70-е годы Печерин приобретает новые, полные издания их. Третье место занимают русские книги, исключительно (если не считать посмертного издания сочинений Пушкина) 1860—80 годов. Это по преимуществу заграничные издания; если возможно, что Герцен и после 1853 года продолжал присылать Печерину свои издания{700}, то «Вперед» за 1876 г. и др. Печерин выписывал, конечно, сам. Мы находим здесь сочинения Лермонтова, Достоевского, Писемского, «Войну и мир», «Дым» Тургенева, песни Рыбникова и пр., отдельные номера «Русского Архива», «Вестника Европы» и «Отечественных Записок» 1869—82 гг., даже Евангелие по-русски именно 1862 г. и Библию того же года. Затем надо поставить небольшое собрание европейских поэтов: Гейне, Шиллера, Гёте, Тассо, Ариосто, Данте, Камоэнса и пр., все в подлинниках, и небольшую же группу книг, особенно характерную для умонастроения Печерина в последний период его жизни: Кохнер, Фейербах, Ренан и Штраус 1861–1876 гг.
У нас так мало сведений, по которым мы могли бы судить о мировоззрении Печерина в эти годы, что нельзя пренебречь и такими сухими статистическими данными. Еще любопытнее пометки Печерина на полях его книг.
Вот сборник посмертных статей Герцена 1870 г. Печерин подчеркивает слова Герцена о Чичерине: «он считал правительство гораздо выше общества и его стремлений», и на поле своим красивым, четким почерком приписывает: «А может быть и правда»{701}. Против рассказа о революционной деятельности Бакунина в 40-х годах, где Герцен называет его одною из тех личностей, «мимо которых не проходит ни современный мир, ни история»{702}, Печерин, подчеркнув эти слова, пишет сбоку: «А много ли об нем останется в истории?» В четвертой части «Былого и Дум» 1866 г. он подчеркивает слова Герцена (по поводу влияния Маццини на итальянский народ): «Не разум, не логика ведет народы, а вера, любовь и ненависть»{703}, и делает к этим словам выноску: «Не чистым разумом живут народы, а святыми преданиями, баснями – зачем же вы это забываете, Герцен?» Он подчеркивает у Гейне (1869) стих: «Meinem eignen Stem vertrauend – он сам так долго верил в свою звезду!{704} Против слов: eine welterlsende Idee[429], он саркастически ставит два восклицательных знака; он отмечает слова: Denn nicht der Muth, sondern die Geduld regiert die Welt[430], и подчеркивает стих: Suchte ich die Zeit zu töten mit Gedanken[431]{705}. В «Кто виноват» он отмечает слова Дмитрия Яковлевича (ч. II, гл. 4), сказанные точно о нем: «Просто сердцу и уму противно согласиться в возможности того, чтоб прекрасные силы и стремления давались людям для того, чтобы они разъедали их собственную грудь», как и аналогичные две строки несколько выше{706}.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});