Избранное. Молодая Россия - Михаил Гершензон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– «Однако ж, позвольте, – прерывает Мефистофель, – ведь все вышесказанное принадлежит просто к области воображения или к так называемому внутреннему миру; а ведь истинное-то знание, по современным понятиям, должно искать в наблюдении внешней природы, то есть в точных науках. Знаете ли вы, что, может быть, глубочайшая глубь метафизики найдется где-нибудь в химии?
– Вы правы, любезный Мефистофель! Признаюсь, я поздно спохватился. Ну, что ж? не беда! Время еще есть, пока мы живем!
После этого разговора я принялся за физиологию и ботанику…
Но как бы то ни было и во что бы то ни стало, я решился не терять ни минуты времени. Рано ли, поздно ли придется мне сойти с поприща жизни, но никто не посмеет упрекнуть меня в бездействии. «Не посрамим земли русския, но костьми ляжем ту, мертвии бо срама не имут».
В апреле следующего года он пишет, что с наступлением весны часто посещает ботанический сад. Изучение растительного царства открывает ему «новый мир неистощимой жизни». «Тут жизнь кипит, бьет живым ключом, рассыпается алмазными брызгами, играет всевозможными оттенками радуги. Смерти нет, да и быть не может, потому что каждый атом в пространстве и каждая секунда времени переполнены жизнью. Жизнь везде льется через край. Что мы называем смертью, есть не что иное, как преставление, переход из одной струи в другую, перелив из одного радужного цвета в другой. Исследовать и понять жизнь, проникнуть с помощью микроскопа в самую глубину ее последних атомов – вот вся задача науки! Понять жизнь и воспроизвести ее в новых формах – вот поэзия, музыка, живопись и пр. И для каждого человека одна цель жизни – развить жизнь в самом себе по всем ее разветвлениям – физически, умственно, нравственно».
Он сам именно это делал, потому что все его научные занятия были теперь совершенно бескорыстны: он изучал языки и религии, ботанику и физиологию только для того, чтобы обогатить свой дух, «развить жизнь в самом себе», – он ничего не пишет для печати и, видимо, очень далек от этой мысли. В свободные часы по вечерам он перечитывает Диккенса, а по утрам ежедневно прочитывает две или три страницы какого-нибудь греческого автора, – недавно кончил Пиндара, теперь перечитывает «Одиссею», – и за все эти тридцать лет, говорит он, он никогда не переставал заниматься греческими классиками.
Но изучать и развивать жизнь в себе – не все; у человека есть и другая потребность – выявлять свою жизнь вовне. Честолюбия в Печерине уже не было, но эта потребность не ослабела в нем, и его мучит невозможность удовлетворять ее. Его мучит, что он замкнут в кругу своей личности, что он уже ничего не может творить в жизни, что он и доныне ничего не создал за все свои годы. Бесплодная жизнь, чужбина, одиночество – того ли он ждал? Ему были даны богатые силы, он это знает; отчего же все пошло прахом? – На это он отвечает: Судьба! Он и теперь, как тридцать лет назад, твердо убежден, что жизнь каждого человека от чрева матери предопределена его задатками, что перед этим роком надо смиряться. «Как я завидую вашей богатой и плодотворной деятельности, – пишет он Никитенко. – Мне как-то не посчастливилось – я за все брался, и ничего не кончил». Он вспоминает свои стихи из монолога поэта в «Торжестве смерти»:
Вся жизнь моя – одно желанье,Несбывшийся надежды сон,Или художника мечтанье,Набросанное на картон.
«Как хорошо я угадал! Заметьте: набросанное на картон. Значит, не хватило духу или гения, чтоб окончить картину: так и остался бедный эскиз». Он любит Англию[424], часто с гордостью пишет о ее демократизме и правосудии, но ему в ней холодно и сиро. Он долго не отвечал на письмо – все откладывал со дня на день. «Даже стыдно и сказать, но главною причиною была холодная и сырая погода, отнимавшая охоту что-либо делать. Все так сидел у огня да ждал погоды, – авось завтра будет лучше! «Ах, – пишет он в другой раз, – вы не знаете, какое наслаждение здесь камин! Даже жалко расстаться с ним, когда настает весна. Тут не в том дело, чтоб греться, а так вот видеть да смотреть на огонь – и мечтать. Глядишь на эти странные изгибы и переливы пламени, и думаешь о не менее странных переворотах жизни. Да и сама жизнь не что иное, как медленное сгорание. Воздух, которым мы дышим, – огонь всепожирающий. Надобно беспрестанно подкладывать дрова. У иных топлива достает надолго, у других запас скоро истощается, и огнь за неимением пищи умирает. Вот и вся жизнь!» Он и теперь, как в молодости, любит море. Иногда в хорошую погоду он выезжает по железной дороге за семь верст от Дублина, в Кингстоун; оттуда открывается великолепный вид на Дублинский залив и амфитеатр окружных гор; красивый вид, – но Неаполитанский залив лучше! Иногда он пишет стихи; в бессонной работе сознания упорно встают пред ним картины прошлого, стоит пред ним, не отходя, загадка его судьбы. Однажды он и Никитенко сообщает такое стихотворение, трогательно жалуясь: у меня нет ни читателей, ни слушателей; что же мне делать? вот, благо, вы попались мне навстречу, – я хватаю вас за пуговицу сюртука и заставляю слушать. – Это стихотворение, озаглавленное «Ирония судьбы», он сообщает Никитенко в марте 1868 г.; позднее – в сентябре этого года – он приделал к нему новый конец, который приведен выше.
Ирония судьбы
1Не сбылися предсказаньяЛжепророков и друзей!Расплылись, как дым, мечтаньяГордой юности моей.
Может быть, чего-то ждалаРусь святая от меня:Над главой моей сиялаВестница златого дня.
Но денницы блеск летучийВсем надеждам изменил;Мрак внезапный черной тучиСветлый день мой затемнил.
Чья ж вина? – вина ль России? —Кто же станет мать винить?Не хотел я гордой выиПеред матерью склонить!
Нет! средь праздного покоюЯ не мог евнухом жить:Мне хотелось под грозоюНовый след себе пробить…
2Но над жизнию земноюГрозная судьба царит,И с улыбкой горько-злоюНаши замыслы следит.
«Вот он – рыцарь благородный!Несравненный Дон Кихот!Он поэт! он вождь народный!Он отечество спасет!
Все венцы ему готовыИ науки, и любви —Вспрянь, герой! и жизнью новойВетхий мир наш озари!»
И, как войско. Строй за строемЖизни призраки идут —Все решилось кратким боем!И знамена их падут.
И затих военный грохот,Мрак покрыл лицо земли,Мертво все – лишь слышен хохотМефистофеля вдали…
На это письмо Никитенко отвечал: «Применение к Дон Кихоту не к вам одним относится. Разве и я не был таким же Дон Кихотом? Вы были весь пыл и решимость; я был сдержаннее и, если можно так выразиться, скептичнее вас». По его просьбе Печерин в 1865 году послал ему свою фотографическую карточку, и 1 ноября этого года Никитенко писал в своем дневнике: «Письмо и фотографическая карточка от Печерина из Дублина{699}. Сколько воспоминаний соединяется с этим милым лицом, которое, судя по портрету, мало изменилось! Та же мягкость в чертах, то же добродушие, то же умное, оригинальное выражение во всем складе лица»[425]. В 1869 году Никитенко прислал Печерину свои статьи о Ломоносове, Державине и Крылове; это было летом; Печерин отвечал ему в сентябре (это его последнее письмо к Никитенко). Он пишет, что читал эти статьи на даче, где провел несколько дней. – «Это чтение вначале доставляло мне большое удовольствие; но впоследствии оно навеяло на меня ужасную тоску. Эта русская словесность, о которой вы так красноречиво говорите, для меня она теперь – отголосок чего-то далекого, недоступного, невозвратного; это как будто отдаленные звуки колыбельной песни, слышанной когда-то на заре жизни, а эта заря дважды не подымается. Один одинехонек, я плыву в утлой ладье по безмерному океану. Солнце восходит, солнце заходит, звезды сменяются ночью, как часовые на карауле; а надо мною все то же небо, подо мною те же волны – берега нигде не видно, нет нигде пристани, нигде меня не ждут, ничье сердце не бьется мне навстречу… Была у меня когда-то путеводная звезда, и мне казалось, что лучи ее сверкали любовью, а теперь выходит, что это просто метеор, фосфорная вспышка… Лет восемь назад я был в Париже, где со мною случилась забавная встреча. Иду я по quartier latin[426], знаете, там, где университет, – проходит мимо меня молодой человек (вероятно студент) и, глядя на меня искоса, говорит вполголоса: «Voik le juif errant!»[427] Ах, злодей! ведь это ужасно как метко. Я удивляюсь его проницательности. Действительно, я до сих пор умственно странствую, как тот вечный жид, и нигде и ни на чем остановиться не могу. Вот вам итог моих мечтаний среди вековых дубов и вязов Милтоун-парка». В ответе на эти строки Никитенко, сам уже старый и тоже, по-своему, обманутый жизнью, писал Печерину – это было его последнее письмо, после которого их переписка прекратилась: «Грустно было мне читать те строки вашего второго письма, где вы с такою трогательною прелестью говорите о вашем печальном одиночестве. Кроме богатств ума, знания, идей, вам природа дала еще другое великое богатство – богатство благородного, любящего сердца, и я понимаю, как должно быть для вас тяжело оставаться одиноким посреди всей этой роскоши и блеска».
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});