Гоголь. Соловьев. Достоевский - К. Мочульский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Герой приносит людям не только запрет, но и благовестие. Своей личностью, своим существованием он обличает ложь, но, разрушая, хочет созидать. Аделаида Епанчина насмешливо замечает ему: «Это все философия: вы — философ и нас приехали поучать». — «Вы, может, и правы, — улыбнулся князь, — я действительно, пожалуй, философ, и кто знает, может и в самом деле мысль имею поучать… Это может быть, право, может быть». После разговора о приговоренном к смерти Аглая насмешливо спрашивает: «То есть вы думаете, что умнее всех проживете?» Князь отвечает «с тихою и робкою улыбкой»: «Да мне и это иногда думалось».
«Идиот» оказывается философом, юродивый собирается поучать! Разрыв двух планов, эмпирического и метафизического, резко подчеркивается. В одном князь — смешной дурачок, в другом — мудрец и проповедник. В нашем «темном мире» он бродит ощупью; он растерян и беспомощен среди хоровода призраков, но у него есть «главный ум» — видение подлинной реальности. В четвертой части романа Аглая инстинктивно схватывает двойственность «идиота». «Если говорят про вас, — заявляет она, — что у вас ум… т. е. что вы больны иногда умом, то это несправедливо: я так решила и спорила, потому что хоть вы и в самом деле больны умом (вы, конечно, на это не рассердитесь, я с высшей точки говорю), то зато главный ум у вас лучше, чем у них у всех, такой даже, какой им и не снился, потому что есть два ума — главный и не главный. Так? Ведь так?» Главным умом князь возвышается до мистического созерцания мира в Боге. Но это счастье куплено величайшими страданиями. Всю муку и тоску падшего Адама князь пережил в своей душе. Сирота, не знающий семьи и не имеющий родства, жалкий идиот, из милости благодетеля посланный на лечение в Швейцарию, он в изгнании, в глухой, горной деревушке, изведал всю горечь чужбины, одиночества, богооставленности. И для него, как для изгнанного из рая Адама, земля растила волчцы и тернии, и он, как Адам, сидел у закрытых врат рая и плакал. «Ему вспомнилось, как простирал он руки свои в эту светлую бесконечную синеву и плакал. Мучило его то, что всему этому он совсем чужой. Что же это за пир, что же это за всегдашний великий праздник, которому нет конца и к которому тянет его давно, всегда, с самого детства, и к которому он путь, и все знает свой путь, с песнею отходит и с песней приходит; один он ничего не знает, ничего не понимает, ни людей, ни звуков, всему чужой и выкидыш».
И вот, когда он в слезах томился в «се ни смертной», душа его озарилась великим светом: ето посетило видение рая. То, чего он не знал и не 'понимал «не главным умом», внезапно открылось главному — мистическому созерцанию. Через мгновение с пеной у рта он бился в конвульсиях: начинался эпилептический припадок. Достоевский отдает своему любимому герою самое свое интимное и святое — свой экстаз и свою эпилепсию. Но какова духовная ценность этой «невыносимой секунды» блаженства? Можно ли ве paib болезненному состоянию? Князь Мышкин отвечает за автора: «Что же в том, что это болезнь? Какое до того дело, что это напряжение ненормальное, если самый результат, если минута ощущения, припоминаемая и рассматриваемая уже в здоровом состоянии, оказывается в высшей степени гармонией, красотой, дает неслыхан ное и негаданное чувство полноты, меры, примирения и встревоженного молитвенно го слития с самым высшим синтезом жизни?.. Этот момент сам по себе стоил всей жизни». Князь говорит в Москве Рогожину: «В тот момент мне как‑то становится понятно необычайное слово о том, что времени больше не будет… Вероятно, это та же са мая секунда, в которую не успел пролиться опрокинувшийся кувшин с водой эпилептика Магомета, успевшего однако в ту самую секунду обозреть все жилища Аллаховы». Князь опытно знает мировую гармонию, реально был в жилищах Аллаховых, в раю. Достоевский и его герой в экстазе видели божественную основу мира, Софию, тот «огонь вещей», который навсегда обжигает душу. И в этом слепительном свете зло и грех исчезали, как дым. «Высшее бытие» побеждало низшее. Их мистический опыт был глубоким, подлинным, но неполным, и в этой неполноте — трагедия и писателя, и его героя.
Князь Мышкин несет людям свою «философию», свое экстатическое миро ощущение. Торжественно звучат его слова: «Теперь я к людям иду». Чему он будет их учить? И снова одна Аглая отгадывает его тайну. Она сравнивает князя с пушкинским «рыцарем бедным», который поверил в свой идеал и слепо отдал ему всю свою жизнь… «Там, в стихах этих, — прибавляет она, — не сказано, в чем собственно состоял идеал «рыцаря бедного», но видно, что это был какой‑то светлый образ, «образ чистой красоты». Аглая заканчивает: «Рыцарь бедный» тот же Дон Кихот, но только серьезный, а не комический». Это ясновидение любви проникает в самую сущность природы князя. Он приходит в темный мир со светлым видением рая: завороженный первозданным «образом чистой красоты», не замечает и не хочет замечать искажений и извращений этого образа. Тут и сила его, и слабость. Он смотрит на грязную скотницу Альдонсу и видит в ней прекрасную принцессу Дульцинею; и он прав: в самом падшем существе — образ Божий нетленен. Но он не прав, не замечая Альдонсы: она низшая реальность, но все же реальность. Князь верит, что, если все люди будут жить «главным умом», они сразу же окажутся в раю; им стоит только захотеть, и они увидят божественную основу мира. Другими словами, «святому безумцу» князю, так же как Дон Кихоту, дано предвосхищение рая, но путь к нему не указан. Оба проповедуют экстаз, но разве экстазу можно научить? Князь уверяет безобразных и злых людей, что они прекрасны и добры, убеждает несчастных, что они счастливы, смотрит на мир, лежащий во зле, и видит один лишь «образ чистой красоты». На вечере у Епанчиных Мышкин приходит во вдохновение. «Слушайте! — восклицает он, — неужели в самом деле можно быть несчастным? О, что такое мое горе и моя беда, если я в силах быть счастливым? Знаете, я не понимаю, как можно проходить мимо дерева и не быть счастливым, что видишь его? Говорить с человеком и не быть счастливым, что любишь его? О, я только не умею высказать… а сколько вещей на каждом шагу таких прекрасных, которые даже самый потерявшийся человек находит прекрасными? Посмотрите на ребенка, посмотрите на Божию зарю, посмотрите на травку, как она растет, посмотрите в глаза, которые на вас смотрят и вас любят».
Это одни из самых магических слов, написанных Достоевским. Экстаз князя кончается припадком. Аглая успела принять его в свои руки и с ужасом услышала дикий крик «духа, сотрясшего и повергшего» несчастного.
Князь не чувствует зла, потому что к нему непричастен: он невинный. У него душа ребенка. Профессор Шнейдер в Швейцарии говорил, что «он совершенный ребенок, т. е. вполне ребенок, что он только ростом и лицом похож на взрослого, но развитием, душой, характером и, может быть, даже умом — не взрослый и так он останется». Он «не любит быть с взрослыми, с людьми, с большими, потому что не умеет; с людьми ему скучно и тяжело». Признание поразительное: князь противоставляет себя не только взрослым, но и людям вообще; он не вполне человек, и потому с людьми ему тяжело: страстно жаждет войти в человеческую жизнь и не может. Князь — существо другого зона — до грехопадения: у него иная судьба. Поэтому в образе его — странная прозрачность и неуловимость. Его недовоплощенностъ связана с бесполостью: «Я по прирожденной болезни моей даже совсем женщин не знаю… Я не могу жениться ни на ком». Кажется, что он не ступает по земле, а носится над ней как бесплотный дух в бессильной жалости к грешным людям; мучится и сострадает, но помочь не может. Сам безгрешный, он не понимает, что грех требует искупления и что в историю мира вписан голгофский крест. Трагическую неудачу князя остро определяет представитель «практического разума» Евгений Павлович. «Милый князь, — говорит он, — рай на земле не легко дается, а вы все‑таки несколько на рай рассчитываете; рай вещь трудная, князь, гораздо труднее, чем кажется вашему прекрасному сердцу». Но у князя есть опыт устройства земного рая: в швейцарской деревушке ему удалось создать любовное братство детей вокруг себя и несчастной чахоточной девушки Marie. И эту швейцарскую идиллию он пытается перенести в темный мир. В детской мечте Мышкина — вся трагедия утопизма. Князь не понимает, что для падшего человечества врата первозданного рая захлопнулись навсегда, что путь его идет не назад к утраченной невинности, а вперед — к преображению мира.
Из швейцарского «рая» князь попадает в «петербургский ад». Настасья Филипповна, Рогожин, Ганя, Аглая, Лебедев корчатся и стонут в темном пламени страстей. Мышкин говорит им, что мир прекрасен и что жизнь есть счастье. Он мучит их состраданием и терзает любовью. Хочет спасти, но губит и гибнет сам. В романах Достоевского идеи воплощаются в людей и диалектика превращается в трагическую борьбу. Против «тезиса» князя возражают его друзья–враги — Ипполит и Рогожин. Ипполит такой же лишний гость на пиру, как и князь; он тоже страстно любит жизнь и прекрасный Божий мир. «Дело в жизни, в одной жизни, — утверждает он, — в открывании ее, беспрерывном и вечном, а совсем не в открытии». Князь проповедует спасение через экстатическую любовь к жизни. Ипполит возражает ему: А смерть? Разве любовь спасет меня от смерти? У меня чахотка, и через две недели я должен умереть. Чем князь меня утешит? И Ипполит доходит до ненависти к своему другу. «Мистический натурализм» князя беспощадно осужден приговоренным к смерти. «Князь непременно дойдет в своих христианских доказательствах, — говорит он, — до счастливой мысли, что в сущности оно даже и лучше, что вы умираете. (Такие, как он, христиане всегда доходят до этой идеи — это их любимый конек».) Так обличается «христианство» князя. Другой оппонент, Рогожин, опровергает его учение не идейно, а жизненно. Князь своей любовью хочет спасти Настасью Филипповну. Рогожин тоже любит ее, готов отдать за нее жизнь, но кончает тем, что ее убивает. Князь, как ребенок, не знает, что в падшем мире светлая сила любви пленена темной стихией эроса, трагически раздвоена и извращена. Бесполый, он не понимает ужаса пола, убийственности сладострастия. Он хочет спасти мир верой в жизнь и делами любви. Ипполит и Рогожин возражают ему: ни жизнь, ни любовь не спасают — они сами нуждаются в спасении.