Гоголь. Соловьев. Достоевский - К. Мочульский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В творчестве Достоевского исповеди Ипполита принадлежит важное место: она соединяет бунт человека из подполья с бунтом Ивана Карамазова.
Наше странствие по путям «темного мира» закончено. Мы узнали его двойственную структуру, эмпирическую и метафизическую. В эмпирическом плане — перед нами раскрылась картина петербургского общества конца шестидесятых годов (точнее, конца 1867 и начала 1868 года) и история нескольких русских семейств (Епанчиных, Иволгиных, Лебедевых, Рогожиных). В этом — социально–историческое значение романа. В плане метафизическом «Идиот» есть апокалиптическое видение мира, стоящего под знаком коня вороного, и пророчество о близком конце (конь бледный). Над человечеством, отпавшим от Христа, владычествует «великий и грозный дух» и будет владычествовать «до предела времен, нам еще неизвестного».
Искусство Достоевского — символично, как всякое великое искусство. Его «мистический реализм» сквозь покров явлений провидит «сущность вещей».
Двойное зрение писателя создает особую перспективу и особое освещение его романов. Наиболее отчетливо эта двупланность обнаруживается в построении личности главного героя — князя Мышкина.
Рассмотрим сначала его эмпирический образ. «Молодой человек лет 26–ти или 27–ми, роста немного повыше среднего, очень белокур, густоволос, со впалыми щеками и с легонькою, востренькою, почти совершенно белою бородкой. Глаза его бы ли большие, голубые и пристальные: во взгляде их было что‑то тихое, но тяжелое, что‑то полное того странного выражения, по которому некоторые угадывают с первого взгляда в субъекте падучую болезнь».
Он последний из древнего рода князей Мьпнкиных, рано осиротел, воспитывался в деревне и в детстве был олен тяжелой нервной болезнью. Богатый друг отца, Павлищев, поместил его в швейцарскую сана торию доктора Шнейдера, и «идиот» про жил там четыре года.
Выздоровев, решил вернуться в Россию, где у него не осталось никого из родных, кроме дальней родственницы — генеральши Епанчиной. Мы знакомимся с ним в вагоне поезда Петербургско–Варшавской железной дороги, подходящего к Петербургу. Одет он, как иностранец. «На нем был довольно широкий и толстый плащ без рукавов и с огромиым капюшоном, точь–в-точь как употребляют часто дорожные по зимам, где‑нибудь далеко за границей, в Швейцарии или, например, в Северной Италии». В руках у него «тощий узелок из старого полинялого фуляра», на ногах «толстоподошвенные башмаки со штиблетами». Описание заканчивается авторской ре маркой: «все не по–русски». Никого в России он не знает. Епанчина ему «почти что не родственница», ему даже негде остановиться. Он — чужой на родине. Камердинер генерала Епанчина спрашивает его: «Отвыкли от нашего‑то?» Князь отвечает: «Это — правда. Верите ли, дивлюсь на себя, как говорить по–русски не забыл». Мотив полного незнакомства с Россией повторяется в беседе князя с Епанчиным. «Я года четыре в России не был, с лишком; да и что я выехал — почти не в своем уме. И тогда ничего не знал, а теперь еще пуще». И дальше: «Ей–Богу же, генерал, я ровно ничего не знаю практически ни в дешних обычаях, ни вообще, как здесь люди живут…» Социальное лицо князя точно определено: это — русский дворянин «петербургского периода», европеец, оторванный от почвы и от народа. Он входит в многочисленную се мью «беспочвенных интеллигентов», к ко торой принадлежит Ордынов в «Хозяйке», князь в «Дедушкином сне», Алеша Вол ковский в «Униженных и оскорбленных», Версилов в «Подростке» и Степан Трофи мович Верховенский в «Бесах». Эти люди живут в фантастическом мире (его символ: швейцарская санатория Мышкина) и, попадая в нашу действительность, чувствуют себя лишними и беспомощными. Им недостает формы и чувства меры. «Я не имею жеста», — жалуется князь. «Я имею жест всегда противоположный, а это вызывает смех и унижает идею. Чувства меры тоже нет, а это — главное». Чужие — они кажутся чудаками, необычные — представляются смешными. Простодушные признания князя возбуждают смех Рогожина и Лебедева, покровительственную усмешку генерала Епанчина, иронические замечания его дочерей. Князь «комичен» в своей неловкости, не умеет вести себя в обществе, разбивает дорогую вазу. Он удивительно наивен и непрактичен. Законы общежития не для него писаны; как будто он «с луны свалился»; в окружающих его людях возбуждает любопытство, удивление, иногда возмущение. Его считают то дурачком, то хитрецом, но чаще всего идиотом или юродивым. Князь сознает свою отчужденность и мучится ею. «Теперь я к людям иду, с людьми мне будет, может быть, скучно и тяжело». И действительно, в нашем мире он томится и тоскует. На музыке в Павловске, сидя рядом с любимой девушкой, он мечтает о бегстве: «Ему хотелось уйти куда‑нибудь, совсем исчезнуть отсюда… И пусть, пусть здесь совсем забудут его. О, это даже нужно, даже лучше, если б и совсем не знали его, и все это видение было бы в одном только сне». Оторванность от почвы означает отчужденность от людей, внежизненность и отвлеченность. Князь вспоминает, как в Швейцарии он простирал руки к блестящему небу и плакал. «Мучило его то, что всему тому он совсем чужой».
Тема отчужденности расширяется: князь чужой не только для людей, но и для природы, для всего мира. Социальное определение заполняется новым психологическим содержанием; князь не только русский дворянин, оторвавшийся от почвы, но и мечтатель, живущий в фантастическом мире и утративший связь с «живой жизнью». Резонер Евгений Павлович в конце романа упрекает князя во лжи: он выдумал свою любовь к Настасье Филипповне, он вообразил, что должен на ней жениться. «Фундамент всего происшедшего, — объясняет он, — составился из огромной наплывной массы головных убеждений, которые вы принимаете до сих пор за убеждения истинные, природные и непосредст–венные». Князь начитался в Швейцарии книг о России, стремился на родину и, приехав, набросился на «деятельность» — спасать обиженную красавицу. Евгений Павлович хочет сказать, что князь увлекся «женским вопросом», вообразил себя героем Жорж Занд или Дюма и занялся модной со времени «Дамы с камелиями» реабилитацией падшей женщины. Вся эта история произошла от нервной впечатлительности и головного восторга. Так практический разум судит и осуждает «несчастного идиота». Это — фантазер, мечтатель, терпящий полное поражение при столкновении с действительностью. Князь Мышкин принадлежит к тому племени мечтателей, которое наполняет произведения Достоевского докаторжного периода и из которого после каторги выделяются «человек из подполья» и Раскольников. Мы узнаем знакомые черты — отвлеченность, фантастичность, чудачество, уединенность… Но к старому в «Идиоте» присоединяется новое. Князь не только анализирует свой недуг, но и жаждет исцеления. Он возвращается в Россию для того, чтобы обрести почву, воссоединиться с народом, вернуться к истокам живой жизни. И в этом его отличие от всех предшествующих ему «мечтателей». Он шесть месяцев скитается по России и возвращается в Петербург «под самым сильным впечатлением всего того, что так и хлынуло на него на Руси». Он беседовал с интеллигентом–атеистом о религии, слышал о крестьянине, который зарезал своего приятеля со словами: «Господи, прости ради Христа», видел пьяного солдата, продавшего ему за двугривенный свой нательный крест, встретил молодую бабу, которая набожно перекрестилась, когда ее грудной ребенок улыбнулся ей в первый раз, — и вдруг понял, что «сущность религиозного чувства ни под какие рассуждения, ни под какие атеизмы не подходит». Этим открытием он обязан русскому народу. «Но главное то, — заключает он, — что всего яснее и скорее на русском сердце это заметишь». Князь поверил в русского Христа, нашел почву и жаждет деятельности. «Есть что делать, Парфен!» — восторженно говорит он Рогожину. «Есть что делать на нашем русском свете, верь мне!» Прикосновение к родной земле превращает Мышкина в мистического народника. У него складывается целая религиозная философия, которую он с жаром излагает на вече ре у Епанчиных. Косноязычный «идиот» неожиданно превращается в красноречивого проповедника, фанатично утверждающего, что «католичество вера не христианская», что оно проповедует Антихриста и порождает атеизм и социализм. Заразе, надвигающейся с безбожного Запада, Россия должна противоставить подлинный лик Христов. «О, нам нужен отпор, — восклицает князь, — и скорей, скорей! Надо, чтобы воссиял в отпор Западу наш Христос, которого мы сохранили и которого они и не знали». Славянофильство князя вырастает до идеи русского православного мессианства. «Покажите русскому человеку в будущем обновление всего человечества и воскресение его, может быть, одною только русскою мыслью, русским Богом и Христом, и увидите, какой исполин могучий и правдивый, мудрый и кроткий вырастет перед изумленным миром». В этой вдохновенной проповеди много национальной гордости.