Комментарий к роману "Евгений Онегин" - Владимир Набоков
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эта строфа предположительно была написана в октябре 1830 г. в Болдино. В «Северной пчеле», № 30 (12 марта, 1830) вышел оскорбительный «Анекдот» Булгарина (см. коммент. к гл. 8, XXXV, 9), а неделей позже появилась его резкая критика седьмой главы[829].
В пушкинских рукописях среди различных автобиографических набросков встречается следующая запись (ПСС 1936, V, 461), датированная 23 марта 1830 г.:
«Я встретился с [критиком] Надеждиным у Погодина [другим литератором]. Он показался мне весьма простонародным, vulgar, скучен, заносчив и безо всякого приличия. Например, он поднял платок, мною уроненный».
9—10 С блестящей Ниной Воронскою, / Сей Клеопатрою Невы… — В пятой главе ловкий кудесник мосье Трике заменяет в своем мадригале «Нину» «Татьяной». Как и большинство предсказаний той главы (например, «мужья-военные», предсказанные обеим сестрам Лариным), сбывается и это: теперь Татьяна затмевает «belle Nina».
Некоторые любители прототипов ошибочно связали этот обобщенный образ красавицы с реальной женщиной — графиней Аграфеной Закревской (1799–1879). Баратынский, влюбившийся в нее зимой 1824 г. в Гельсингфорсе (ее муж был генерал-губернатором Финляндии) и, вероятно, летом 1825 г. ставший ее любовником, признается в письме другу, что представлял себе именно ее, описывая в своей безвкусной поэме «Бал» (февраль 1825 — сентябрь 1828), как героиня уступает своего возлюбленного Арсения некоей Оленьке и кончает жизнь самоубийством. Но «Нина» было распространенным литературным именем, и тот факт, что героиню Баратынского зовут княгиня Нина, еще не доказывает, что ее прославленный прототип стал образцом и для «Нины Воронской» Пушкина (отвергнутые варианты фамилий в беловой рукописи — «Волховская» и «Таранская»).
Единственным поводом считать, что у Пушкина мог быть непродолжительный роман с Аграфеной Закревской в августе 1828 г. (после разрыва с Анной Керн и попытки разрыва с Елизаветой Хитрово, 1783–1839), является то, что ее имя фигурирует в знаменитом списке дам, за которыми успешно и безуспешно ухаживал Пушкин и которых любил плотски или платонически (перечень, составленный им в 1829 г. в альбом Елизаветы Ушаковой в Москве). Об Аграфене Закревской он так пишет Вяземскому в письме от 1 сентября 1828 г. из Петербурга в Пензу:
«Я пустился в свет, потому что бесприютен. Если б не твоя медная Венера, то я бы с тоски умер. Но она утешительно смешна и мила. Я ей пишу стихи. А она произвела меня в свои сводники».
Вяземский в своем ответе скаламбурил с пушкинским «бесприютен», осведомившись, неужто того больше не пускают в Приютино, поместье Олениных близ Петербурга{190}. В действительности Пушкин посетил Приютино по крайней мере еще раз — 5 сентября, когда (как отмечает в своем дневнике Аннет Оленина, которой он еще не сделал предложения) поэт смутно намекнул, что у него нет сил с ней расстаться{191}.
Литературному критику следует обратить внимание на то, что «медная» — это не «мраморная» (XVI, 12) и очаровательная дама из пушкинского письма Вяземскому так же отличается от «Клеопатры Невы» (XVI, 10), как комета от луны. Кстати, для меня «cette Cléopâtre de la Néva»[830] означает не более чем «cette reine de la Néva»[831], что подразумевает блеск и власть, но не содержит никакого намека на легенду о трех умерщвленных любовниках, которой Пушкин воспользовался в своих неоконченных «Египетских ночах». (Ср. также «Альбом Онегина», IX, 13.)
Более осторожные искатели прототипов указывают на другую даму — графиню Елену Завадовскую (1807–1874; невестка дуэлянта, упомянутого в моем коммент. к Истоминой в гл. 1, XX, 5—14){192}, как имеющую больше оснований претендовать на роль образца для Нины Воронской. О ее холодной царственной красоте много говорили в обществе, и, как указывает Щеголев[832], Вяземский в своем письме жене (до сих пор неопубликованном?) безоговорочно отождествляет Нину Воронскую с графиней Завадовской.
И наконец, заметим, что прелестная, трепещущая, розовая Нина строфы XXVIIa наверняка не тождественна Нине строфы XVI. Я несколько углубился в этот скучный и по сути бессмысленный вопрос поисков прототипа стилизованного литературного героя только для того, чтобы еще раз подчеркнуть различия между реальностью искусства и нереальностью истории. Вся беда в том, что мемуаристы и историки (вне зависимости от степени их честности) являются или художниками, фантастически преобразующими наблюдаемую жизнь, или посредственностями (более частый случай), бессознательно искажающими реальность, подгоняя ее под свои банальные и примитивные представления. В лучшем случае мы можем составить собственное мнение об историческом лице, если владеем тем, что написано им самим, — особенно в форме писем, дневников, автобиографии и т. д. В худшем — перед нами выстраивается некая последовательность событий, на которой беспечно основывает свои заключения школа искателей прототипов: поэт X, поклонник дамы Z, сочиняет литературное произведение, в котором выводит ее в романтическом виде (под именем Y) в рамках литературных обобщений своего времени; распространяются слухи о том, что Y и есть Z; реальная Z начинает восприниматься как совершенный слепок с Y; о Z уже говорят как об Y; мемуаристы и авторы дневников, описывая Z, начинают приписывать ей не только черты Y, но и позднейшие, ставшие расхожими представления об Y (поскольку вымышленные образы героев также развиваются и изменяются); затем приходит историк и из описаний Z (а в действительности Z плюс Y плюс Y1 плюс Y2 и т. д.) заключает, что она-то и была прототипом Y.
В данном случае Нина окончательного текста (XVI) является слишком очевидной обобщенной стилизацией, чтобы служить оправданием изысканий, предпринятых с целью обнаружения ее «прототипа». Однако вскоре мы перейдем к исключительному случаю Олениной, когда станем основываться на раскрывающих ее образ свидетельствах людей, с нею знакомых, и в результате получим кое-что новое для понимания мыслей Пушкина путем исследования эпизодического персонажа.
Вариант7—9 Беловая рукопись:
Она сидела на софеМеж страшной Леди БарифеИ…
Остается только гадать, верна ли расшифровка Гофмана. На мой взгляд, «Barife» выглядит как итальянское слово (ср.: «baruffa» — «препирательство»); был еще итальянский путешественник Джузеппе Филиппи Баруффи (Baruffi), оставивший в начале XIX в. «Путешествие в Россию» («Voyage en Russie»; согласно статье Камиллы Кёшлен в «La Grande Encyclopédie»). Или это реальное английское имя, скажем Барри Фей (Barry-Fey)?
XVII
«Ужели, – думает Евгений, —Ужель она? Но точно… Нет…Как! из глуши степных селений…»4 И неотвязчивый лорнетОн обращает поминутноНа ту, чей вид напомнил смутноЕму забытые черты.8 «Скажи мне, князь, не знаешь ты,Кто там в малиновом беретеС послом испанским говорит?»Князь на Онегина глядит.12 «Ага! давно ж ты не был в свете.Постой, тебя представлю я». —«Да кто ж она?» – «Жена моя».
3 …степных селений… — В строфе VI, 3 Пушкин использовал тот же эпитет, говоря о своей Музе — «прелести ее степные». Изначально прилагательное «степные» означает нечто, относящееся к степи, но я обратил внимание, что, например, Крылов в своем фарсе «Модная лавка» (опубл. 1807) использует это слово в двух смыслах — «сельский» или «провинциальный», а также в прямом значении — «происходящий из степных областей [за Курском]». Ни обитель пушкинской Музы, поросшая густым лесом (Псковская губерния), ни родина Татьяны (в двухстах милях к западу от Москвы) не могут быть названы степью.
Степи — это огромные, поросшие травой пространства, некогда с преобладанием ковыля (Stipa pennata, Linn.). Они простираются от Карпат до Алтая в черноземном поясе России к югу от Орла, Тулы и Симбирска (Ульяновска). Настоящая степь, в которой древесные породы (например, тополь и т. п.) произрастают лишь в долинах рек, доходит на севере лишь до широты Харькова (приблизительно 50°), а дальше на север до широты Тулы лежит так называемая луговая степь, для которой характерны заросли дуба, Prunus, и т. д. Еще севернее они незаметно переходят в отбрасывающие кружевную тень березняки. В этой области расположен Тамбов. Несколько пассажей в нашем романе неоспоримо указывают на то, что в местности, где находились имения Лариных, Ленского и Онегина, было много лесов, а следовательно, она располагалась еще дальше к северу. Я помещаю ее где-то на полпути между Опочкой и Москвой. (См. коммент. к гл. 1, I, 1–5 и гл. 7, XXXV, 14)