Иван Кондарев - Эмилиян Станев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В тихой маленькой гостиной, оклеенной новыми кремовыми обоями, под белым веселым потолком жена склонила голову над вечными пяльцами. Христакиев бросил на нее недовольный взгляд. Ее черные прямые волосы снова были перевязаны синей ленточкой. Ну что за дитя: ничем серьезным с ней и поделиться нельзя.
— Алекси, он действительно сошел с ума, этот Хатипов?
— Оба помешались!
Он думал в эту минуту о крестьянине, который сегодня в полиции, когда ему показывали фотографию Кондарева, молчал и пожимал плечами, и о полученном сегодня же приказе министра внутренних дел арестовать видных коммунистов в К. Его не столько поразил приказ, сколько убийство кмета. Все это вместе означало, что опасность новых мятежей налицо, иначе правительство не прибегало бы к таким мерам, но убийство, совершенное таким жестоким образом (крестьянин подробно все рассказал), привело его в замешательство… Выслушав описание внешности убийцы, Христакиев приказал взять у городского фотографа снимки молодых мужчин и положить среди них фотографию Кондарева. И когда крестьянин понял, что перед ним прокурор и что он сам тоже будет арестован как соучастник, — продолжай он хитрить, — он решительно указал на Кондарева…
— И что, теперь его отправят в сумасшедший дом, Алекси?
Христакиев неопределенно кивнул. Вопросы жены раздражали его.
Его не пугало, что, может быть, готовится покушение на его собственную жизнь, не угнетало сознание, что самое трудное еще впереди. Скорее всего он просто устал. Сентябрьский вечер был душным, ужинал он без аппетита, разговор с отцом не принес ему успокоения. Старик смотрел куда спокойнее на все эти дела: со времен Стамболова в Болгарии случалось столько политических убийств и беспорядков, чему тут удивляться?.. Мы до такой степени пропитались отрицанием всего и вся, так притерпелись к окружающей нас дикости, что уже не способны видеть грозящей опасности!..
— Говоришь, поколотил отца? Но он, может быть, и не сумасшедший. Ведь может, да?
— Да, это не доказательство…
Антоанета улыбнулась, но Христакиев и не взглянул на нее. Он сидел на массивном старом диване, покрытом новым зеленоватым чехлом, в сорочке и галстуке, несмотря на духоту, вытянув ноги и закинув руки назад.
Напрасно он рассказал жене о свихнувшемся молодом Хатипове… Утром перед дверью кабинета его поджидал бывший околийский начальник. Он настаивал на том, чтоб арестовали его сына и отправили в психиатрическую лечебницу, потому что, вернувшись из Софии, тот буйствовал, распродал библиотеку, бил его, нес несусветную чушь… И обо всем этом старик рассказывал усмехаясь, с циничной откровенностью. Христакиев выставил его. Мало у него других дел, чтоб еще заниматься сумасшедшими!..
Откуда же эта беспокойная неудовлетворенность и тоска, желание совершить что-то дерзкое, перевернуть все вверх ногами и забавляться причудливыми тенями, как он, бывало, делал, когда на него находило «свинское настроение»? Не от сознания ли собственной беспомощности? А может, он обязан этим материнской крови? Еще шаг, и «юстиция фундаментум» полетит ко всем чертям и ее место займут душа и сны Кольо Рачикова — неумолимая, разрушающая разум сила; человек тысячелетиями пытался обуздать ее законами и общественными нормами, во имя которых воздвигал алтари, но она повергала его в ужас и смирение.
Христакиев поглядел на стоявшую в углу виолончель. Давно он не играл.
В дверь постучали. Вошел отец, в жилете, в больших шлепанцах, с порыжевшими от табака усами, переевший, как это повелось в последнее время, и совершенно забывший умершую. Лохматые брови отбрасывали тень на его глаза.
— Надо созвать своих людей и обсудить меры, которые следует принять жителям города, — заговорил он.
— Разделим новое оружие. Вооружим и белогвардейцев, — сказал с досадой Христакиев, слыша астматическое дыхание отца.
— Если не пресечь агитацию в селах и не переловить коммунистических дружбашских агитаторов, ничего не получится. Переодетые в крестьянскую одежду коммунисты ходят по деревням и мутят головы дружбашам. Наши люди на селе должны стать глазами и ушами властей. Особенно кметы.
— Кметов убивают, — заметил молодой Христакиев.
Старик прошелся по комнате, но не сел.
— А почему их убивают? — спросила Антоанета.
— Это так, к слову пришлось… Как продвигается твоя вышивка. Тони, успешно?
Александр не выносил улыбки, с какой отец обращался к Антоанете. Каждый старик перед молодой женщиной, даже когда она ему приходится снохой, сам того не сознавая, держится как кот.
— Посмотрим, — сказал он и умолк. Старик пожелал им доброй ночи и пошел спать.
«Рассчитывает на административные меры, поскольку не отдает себе отчета в действительном положении вещей. Села — это дебри. Что можно там сделать с двумя — тремя жандармами? Повсюду бурлит… В конце концов, все решится уже в нынешнем месяце, так или иначе*.
Христакиев встал, достал из буфета коньяк и налил в бокал для вина. Жена взглянула испуганно, но, встретив его холодный взгляд, быстро опустила голову.
Алкоголь приободрил его и подстегнул мысль. Ему не давал покоя тот, кто убил кмета, и не потому что убил, а потому, что безвозвратно перешел на другой берег, к темной массе батраков, чтобы увлечь ее своими иллюзиями о счастливом муравейнике! И тут, как в России, погибнет свобода духа, здравый смысл, и тут будет идиотски ухмыляться любой неуч, которому все разъяснят и для которого уже не будет никаких тайн на свете… Если бы он мог одним ударом раздавить этот сброд! Но он боится его, боится… Страх этот растет с каждым днем его прокурорства, с каждой обвинительной речью, с каждым новым приговором, и чем больше узнает он народ, тем больше отдаляется от него. Жалкие остатки его народа, сборище низших pacl Разве можно назвать народом это племя? Оно лишено национального самосознания, у него нет потомственной интеллигенции, нет исторической концепции относительно себя и своего места в мире… Даже он сам чувствует в крови своей его разрушительную стихию и иногда не может от нее освободиться…
Христакиев выпил и снова наполнил бокал. Ему стало жарко, и он снял галстук. Окно за его спиной было полуоткрыто, он широко распахнул его, белый кружевной занавес взвился от порыва сухого, горячего ветра. С юго — запада шла волна горячего воздуха, над городом стоял смрад, от реки ужасно воняло…
Всегда так было, и не только в этой стране; представление о совершенном обществе — только представление. Человек — свинья, и таким он будет всегда, и жизнь его аморальна: мутная вода, увлекающая за собой все, озаренная светом самой большой на свете лжи — светом красоты. И мы любим мир не из-за его совершенства, а из — за этой красоты. Самое страшное зло совершил тот, кто первый обратился к нравственным категориям. Только больным, неполноценным, слабым и преступным субъектам нужны они. Здоровое животное не нуждается в нравственности, его нравственность в его здоровье, в его инстинктах и функциях…
Взгляд Александра снова остановился на виолончели. Ему захотелось взять ее в руки. Музыка позволяла вернуться в свой внутренний мир, удовлетворяла потребность созерцать в себе самом вечность. По крайней мере освобождала на какое-то время от предметного мира фактов. О, есть нечто, существующее в нас, неподвластное логике и разуму, а все остальное просто случайность! Этот юнец, ищущий истину в снах, в чем-то прав! Мы исчезаем в объективном мире, а он — в нашем созерцании… Всего один-единственный шаг, и впадаешь в самые страшные противоречия… А не опровергает ли он посредством музыки самого себя, того Христакиева, прокурора, каким его знают другие? На эту пропасть он глядел без всяких угрызений совести — тайна наслаждения жизнью состоит в умении наслаждаться противоречиями!.. Он горько усмехнулся и встал.
Прежде чем снять чехол, он взглянул в окно и увидел на горизонте далекую молнию. Сквозь кружевной занавес промелькнуло рубиновое облако такой абсолютной чистоты, что в душе Христакиева что-то дрогнуло и зазвучало си — широкое, но сдержанное, задыхающееся от боли и нетерпения, сжигающее, как страсть.
Жена отложила пяльцы и скрестила на коленях руки.
Виолончель сверкнула корпусом, как огромное насекомое, когда Христакиев, устроившись на низком стуле, опустил смычок.
— Погаси лампу, — приказал он.
Лнтоанета встала, голубиной походкой подошла к круглому столу, надула по-детски щеки и дунула в стекло; следя за ее движениями, он невольно облизнул губы.
Виолончель застонала в темноте и наполнила комнату звуками боли. Единым ударом смычка Христакиев нашел интонацию для первой же фразы. Перед глазами его стояло рубиновое облако…
Одиночество и лихорадочная неудовлетворенность, душевное помрачение, отчаяние. Мир — это бесконечный лабиринт, в котором ум беспомощен… Все вокруг фиолетовое. Это меланхолия… Фиолетовый свет — единственный, в котором душа парит… Как сладостно безнадежен и ровен он — словно огромная река, течение которой даже неуловимо глазом. Неужели так будет до самого конца? Неужели все эти ре бемоль уносятся к мрачным берегам, где поджидает всех страшный Харон? Нет, вот, кажется, какой-то утопающий последними усилиями выбирается из гибельного глубокого течения этой жуткой реки… Душа сопротивляется, не хочет, чтобы ее увлекла и поглотила безнадежность. Она борется, объятая безумной тревогой, бежит, старается выбраться из ледяного течения, искушающего ее вечным покоем, жадно ищет другой луч, другой свет — рубиновый свет облака, далекий горизонт надежды, бескрайний горизонт, откуда взойдет торжествующее солнце!.. О, как она хочет быть свободной и сильной!.. Ее разрывающий сердце крик вылетает из лона инструмента, как из преисподней, и то теряется, то поднимается в неуловимом течении. Душа повсюду, повсюду витает — в комнате, над всем миром, от звездной Вселенной до темных, горячих недр земли — и вот выбралась на спасительный берег, она еще дрожит, озирается, боится, чтобы то, от чего она спаслась, не настигло и не похитило ее. Постепенно она успокаивается нежным адажио в воздушном покое, окружившем ее…