Призрак Проститутки - Норман Мейлер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через двадцать четыре часа мы получили для Шеви фальшивые документы — паспорт и американскую визу. Он стал работать в банке, в одном из тех банков в Майами, что принадлежат нам. В ту ночь я бы на это не поставил, особенно после того, как провел восемь часов за зашифровкой и расшифровкой переписки со Спячкой (за это время Шеви успел изрядно мне опротиветь), но настанет время, и мы снова будем работать вместе с Шеви уже в Майами.
Часть V
Залив свиней
[май, 1960 — апрель, 1961]1
После отъезда Ховарда Ханта я еще несколько недель пробыл в Уругвае и вернулся в Америку только в начале мая. У меня накопилось несколько недель отпуска, и я отправился в Мэн, намереваясь пересечь Маунт-Дезерт и, возможно, заглянуть на Доун, к Киттредж.
Но я не отважился. Если Киттредж откажет мне от дома — а я знал, что так оно и будет, — какая у меня останется пища для фантазий? Романтическое воображение, как я обнаружил, требует практической подпитки.
В результате я двинулся дальше на север, в Бэкстеровский заповедник, и совершил восхождение на гору Катадин. В мае это была сомнительная затея. Мошкара не давала покоя, и я избавился от нее, лишь когда достиг голого гребня горы, ведущего к вершине, где гуляют ветры.
Этот гребень называется Острием ножа. Идти там нетрудно, но все же он тянется на целую милю и с обеих сторон обрывается тысячефутовыми пропастями. Хотя тропа по нему нигде не меньше трех футов в ширину, в мае лед с нее еще не успевает полностью стаять, и потому, спускаясь по северному склону, идешь все время в глубокой тени — даже в три пополудни. Я пробирался по выемкам, полным снега, и мне начало казаться, что я один не только на этой горе, а вообще в Соединенных Штатах. Внезапно я понял, что мое невежество в такой широкой сфере, как политика, поистине поразительно. Я что же, этакий выродок в управлении? Берлин ничего мне не дал, а в Уругвае хоть я и начал активно работать, но так и не разобрался в политике этой страны.
Сейчас я собирался работать с Кубой. Для этого необходимо было кое-чем подзаняться. Я вернулся в Нью-Йорк, нашел недорогой отель неподалеку от Таймс-сквер и провел неделю в читальне Нью-Йоркской публичной библиотеки, пытаясь вызубрить сведения о нашем карибском соседе. Прочитал один-два текста, но почти ничего не запомнил — заснул над книгой. Я готов был свергать Кастро, но не интересовался историей театра его действий. Удовольствовался тем, что проштудировал старые номера «Тайм», боюсь, исходя лишь из того, что, по словам Киттредж, мистер Даллес, желая проверить весомость мнения, превалирующего по тому или иному вопросу в управлении, часто пользовался этим журналом. А кроме того, Генри Люс[139] приезжал ужинать в Конюшню.
Однако выяснить, что делал Кастро в первый год своего правления, оказалось нелегко. Столько было вспышек недовольства на Кубе. Министры пачками уходили в отставку в знак протеста против новых законов. Довольно скоро другая тема привлекла мое внимание. Сенатор Джон Ф. Кеннеди из Массачусетса объявил 31 декабря 1960 года, что намерен баллотироваться в президенты. Кеннеди показался мне слишком молодым. Он был старше меня не более чем на двенадцать лет, а я, безусловно, чувствовал себя совсем мальчишкой. За две недели отпуска я до смерти устал. Да к тому же каждая бойкая девчонка на улицах Нью-Йорка казалась мне желанной.
Дело кончилось тем, что я пригласил маму пообедать со мной. Я не знал, когда еще увижусь с ней, — отсутствие какого-либо чувства к матери камнем лежало у меня на душе. Я не мог ей простить сам не знаю чего. А она ведь была нездорова. Перед моим отъездом из Монтевидео пришло от нее письмо, где как бы между прочим упоминалось, что она перенесла операцию, — просто констатировалось, и все. Она сообщала мне новости о родственниках с ее стороны, которых я годами не видел, а затем шли намеки: «У меня теперь довольно много денег и никаких идей, на что их потратить, — конечно, несколько фондов протянули ко мне свои щупальца». Не требовалось особой прозорливости, чтобы понять подтекст: «Черт возьми, прими это к сведению, или я отдам всю кучу на сторону».
Если я ничего не понимал в политике, то еще меньше в те годы меня интересовали деньги. И я из гордости проявил безразличие к угрозе матери.
Однако в письме на последней странице был постскриптум. И рука мамы выдала то, что она не готова была признать: «Ох, Гарри, как же я последнее время была больна! — вырвалось у нее в конце письма. — Не переживай, сынок, но мне удалили матку. Теперь уже все прошло. И я не хочу больше об этом говорить».
Все это время, пока я шагал по нагретым весенним солнцем лесистым склонам горы Катадин с тысячью невидимых глазу выемок и расщелин, спускался по еще мерзлой земле, часами дремал за библиотечными столами, меня не покидало чувство вины, проклевывавшееся сквозь полное безразличие к матери. Я понял, что во мне бросила якорь любовь. И сейчас любовь толкала меня позвонить матери, что я и сделал. Я пригласил ее на обед в «Колонию». Она предпочла «Двадцать одно», это прибежище для мужчин. Не для того ли, чтобы вновь завладеть моим отцом?
Операция — я сразу это увидел при встрече — оставила на ее коже свои следы. Она выглядела ужасно. Ей не было еще и пятидесяти, а бледный след неудач уже прорезал морщинами ее лицо. Я сразу понял, еще когда она шла ко мне по холлу, открывающемуся за входом в «Двадцать одно», что она действительно лишилась того, о чем говорила. И вместе с этим кончились любовные игры, которыми она занималась тридцать лет, и опустели карманы души, которые она отдавала этим играм.
Я, конечно, предпочел долго не раздумывать об этом. Как-никак она моя мать. И во мне боролись противоречивые чувства. Я обнял ее и, почувствовав, к своему удивлению, желание оберегать эту маленькую сухонькую пожилую женщину, какой она стала за три года, что прошли со времени нашей последней встречи в «Плазе», не поверил в искренность возникшей во мне нежности. Слишком часто проститутки Монтевидео вызывали во мне извращенное чувство острой жалости, и я так же заботливо их обнимал. А мама сейчас вцепилась мне в спину с такой силой, что я пришел в замешательство и уже не чувствовал родства с ней.
За обедом мать заговорила об отце. В тот момент она знала о его жизни больше, чем я.
— Его семейная жизнь не ладится, — сообщила она мне.
— Это факт или предположение?
— Он в Вашингтоне — да, он вернулся — и руководит какой-то операцией, или как вы там это называете, и он один.
— Откуда тебе это известно? Я об этом понятия не имею.
— В Нью-Йорке десятки источников. Говорю тебе: он в Вашингтоне, а она предпочла остаться в Японии. Мэри — эта здоровенная белобрысая покорная овца, — она не из тех, кто осядет в чужой стране, если у нее нет там любовника.
— Ну что ты, мама, да она глаз от Кэла оторвать не могла.
— Такой женщиной движет только одно. Могу поклясться, она влюбилась в маленького почтенного японского господина, очень богатенького.
— Ничему этому я не верю.
— Ну, в общем, они с Кэлом разъехались. И ты, надеюсь, достаточно скоро об этом узнаешь.
— Как жаль, что он не связался со мной, когда вернулся, — вырвалось у меня.
— О, он еще свяжется. То есть когда до тебя дойдет очередь. — Она отломила кусок от хлебной палочки и помахала им в воздухе, словно собиралась посвятить меня в некий секрет. — Когда увидишь отца, я хочу, чтобы ты передал ему от меня привет. И упомяни, Херрик, что, когда я это говорила, глаза у меня так и сияли. — Она странно прищелкнула языком, словно перед ней стояла кастрюля, которую она собиралась поставить на огонь. — Нет, пожалуй, лучше этого не говори. — И прошептала: — А может, и стоит. Решай сам, Рикки. — Я уйму лет не слышал, чтобы меня так называли. — Ты стал еще красивее, — добавила она, а сама в этот момент стала выглядеть еще хуже. Операция давила на нее, как позор, о котором она не могла забыть. — Рикки, ты начинаешь напоминать мне молодого Гэри Купера, которого я однажды имела удовольствие пригласить на обед.
Во мне лишь слабо шевельнулась нежность, но по крайней мере она была искренняя. Простившись с мамой, я заглянул в бар в центре города и, наслаждаясь его пустотой в этот час, задумался над природой любви: да, большинство из тех, кто влюблен, разве не влюблен лишь наполовину? Могут ли Альфа и Омега когда-либо прийти к согласию? Я с добрым чувством думал о матери, однако вторая половина меня была холоднее, чем прежде. Как можно простить Джессике то, что она так сдала?
В тот вечер, поддавшись депрессии, я понял, что, перестав быть куратором в Монтевидео, не стал никем. А ведь человек зреет как личность в определенной профессии. И без нее регрессирует. Я снял трубку и позвонил Ховарду Ханту в Майами. Он сказал:
— Если хочешь сократить свой отпуск на несколько дней, будешь мне чертовски полезен. У меня тут несколько чудес и два кошмара, о которых следует рассказать.