Именем Ея Величества - Владимир Дружинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Статс-дамы выпроводили его. Берхгольц — проныра, любезник дамский — выведал у них и занёс в дневник, хранящийся тайно, предназначенный детям и внукам. Узнал и Горохов — глаза и уши светлейшего на левом берегу.
Доложил в тот же вечер.
— Государыня сердита — страсть. Ягужинский ушёл, словно побитый пёс.
Так и надо ему. Дошумелся! Хватило же наглости напиться, тревожить царицу…
— Потом куда делся?
— К голштинцу побежал. Отрезвел, верно, да струсил, теперь пороги учнёт обивать.
Зорок Горошек.
— Ходатаев ищет. Канючить будет. Добра наша матушка, а то бы… Сибирь заслужил паскудник. Ты примечай…
— Знамо, батя.
— Нам он паче вреден теперь. Ничего, шпагу выбьем у него. Завтра скажу государыне.
Адъютант усмехнулся понимающе, глянул на гравюру. Три шпаги схлестнулись. Лестница в некоем замке, высокий усатый кавалер, пятясь, отражает двух атакующих. Спины, пригнувшиеся коварно, перья на шляпах жирными рыжими мазками — типографщик переложил краски.
Секретов от Горошка нет — знает он, что написано латынью под этой схваткой. Изречение, которое князь сделал своим девизом, — отбиваясь, возвышается.
Нижний край гравюры, вправленной в рамку, подогнут — Варвара велела спрятать от посторонних глаз, урон для чести усмотрела в подписи боярская дочь. Герой дуэли поднимается над врагами, отступая. В резиденции князя Священной Римской империи подобает славить победы.
Но борьба длится…
Спать лёг поздно, приняв успокоительное. Очнулся до рассвета, в ужасе. Кругом гудело, грохотало, рушился дом. Вспомнил — первое апреля… Трезвонит княжеская церковь, гремит Троицкий собор. Волей царицы все храмы столичные бьют в набат.
— Чуть с постели не скинула, матушка, — ворчал Данилыч, ополаскивая лицо. — Просвещаешь нас, дикарей. Бух — и мы европейцы! Народ-то перебулгачила.
В Зимнем сюрприз этот у всех на устах — забава шаркунам, смех. Светлейшего натужное веселье, в угоду августейшей хозяйке, удручало. Полагается и ему аплодировать сему ночному дивертисменту. Нет, владычица, уволь!
— С Пашкой что делать будем?
Спросил с ходу. Отнял праздник у Екатерины, улыбка её, поначалу приветливая, охладевала.
— Мало спал, Александр? Ах, майн кинд! [70] Много спать нехорошо. Морген штунде [71]…
Утренний час золотой, известна пословица. Государь за правило взял. Трудов ради, не забавы…
— Тебе потешки… Я вовсе не спал, матушка. Распустила ты вожжи. При государе посмел бы разве…
Подтянула одеяло, села прямее. Показала на подушки — поправь, мол. Повинуясь жестам самодержицы, он налил в стаканы венгерского — ей и себе.
— Вы два петуха.
— Он и Апраксина обидел, пёс бешеный. Избавь нас, мать моя! Тебя, должно, не боится, вот и бросается на преданных слуг твоих.
Последнее задело, посуровела.
— Арестовать вели, — наступал князь. — Посадить на хлеб, на воду. И прочь из Питера.
Ответила со скукой в голосе — вызовет она Ягужинского, наказанье определит сама. В советах более не нуждается. Поблажки никто не получит.
Данилыч пригубил вино, стакан опустил со стуком. Екатерина тряслась от беззвучного смеха, полуприкрытая грудь колыхалась, выпирала из корсажа.
— Допей!
Как царь, бывало… Осушил покорно, единым духом. Царица смотрела ласково. Новое что-то в ней сегодня, конец траура, что ли?
Шторы не сменила, однако… Та же лиловая грусть осенила князя и в пятый день апреля, когда явился поздравить её величество с днём рождения. Одета была в чёрное, но траур менее строг, огни рубинов на груди, на запястьях, на пальцах. Вступали в спальню вереницей, каждого, выслушав, потчевала чаркой любимого венгерского. Потом учинила при закрытых дверях разбирательство.
Истцы жаловались сбивчиво, царица притопывала, торопила — извещена о скандале предовольно. Ягужинский был лишён угощенья и вид имел приговорённого. Приказала подойти поближе, ещё ближе и сильно щёлкнула по лбу:
— Проси прощенья!
Пробормотал, поклонился Апраксину, светлейшему — и снова щелчок, аккурат в то же место.
— Ещё! Говори!
И так несколько раз. Генерал-прокурор стонал, вскрикивал — поначалу притворно, затем от боли. Взмолился, прижал ладони ко лбу, пал на колени. В заключение, к досаде Данилыча, приказала мириться.
Прощён Пашка, но условно. Взяла письменное обещание — не напиваться. «Если ему случится оскорбить кого-либо в пьяном состоянии, то он согласен считать себя виновным за все свои проступки», — записал Берхгольц. А дружбы нет и не будет у князя и Ягужинского, «потому что с давних пор между ними существует такая антипатия и такое скрытое озлобление, что полное и чистосердечное примирение их весьма и весьма сомнительно».
Дёшево отделался Пашка. Одно утешенье — высочайше обещано отправить в Польшу. Должность пока занята — месяц-другой проволынит тут. Ногтями будет цепляться за генерал-прокурорское кресло, а женский нрав непредсказуем.
Следить за Пашкой, следить…
На кого надеяться можно? Только на преданных слуг, выращенных в доме, обязанных благодетелю. Горохов является с левого берега почти ежедневно, докладывает:
— Ягужинский шепчется с голштинцем. Герцог важничает, запестован царицей. Лезет с советами к ней, русским вельможам грубит — и всё сходит с рук. Ропот против голштинцев…
Почтенные особы, друзья покойного государя, участники трудов великих, славных викторий ныне погрязли в интригах, оказались мелки душой, своекорыстны. Горохову и товарищам его, молодым офицерам, сие падение нравов омерзительно.
— Твоя правда, Горошек. Не стало отца нашего, не стало и дел великих.
— Апраксину не верь, батя! Он юлит, шепчется с Ягужинским, с Голицыным. Долгорукие с ними…
— Отобьёмся, Горошек.
Огорчительно адъютанту, что светлейший, камрат царя, истинный продолжатель трудов его, ныне окружён злопыхателями. Должен отбиться. И встать на ступень выше, ещё на ступень, подобно тому усатому кавалеру, который давно, с юности Степана слился в его воображении с хозяином.
— Адмиралу-то чего надо, батя?
— Боярская кровь. Ему что царь говорил? Читаю я в твоём сердце, умру я, ты рад будешь обратить всё, содеянное мной, в ничто. Вспять он тянет, Апраксин, как все они, высокородные. Гросс-адмирал… Дай сектан [72] ему — обалдеет. Ни в море определиться, ни курс проложить… Тёмный лес для него. На то штурман-немец. Воевал так, по царской подсказке. Пощадил государь дурака, невежду, немца приставил.
Развенчан герой Гангута. Измельчали сановные. Только батюшка-князь способен избавить Россию от лишних иноземных ртов, а содеянное Петром сберечь и приумножить. Горохов поклялся себе ещё зорче нести службу и, если надо, жизнь положить за господина.
И вот скинул маску моряк. Прорвало лицемера. Эльза свидетельница — на коленях, слёзно жаловался на князя.
— Молим, ваше величество… Укороти, матушка, Александра. Экую силу обрёл! Измывается над нами…
— Глуп же ты, — сказала царица. — Глуп, если думаешь, что я уступлю ему власть. Ни капли не уступлю, никому! Ты его преследуешь. И товарищи твои… Я его жалею и потому поддерживаю.
И гордо закончила:
— Я справедливая.
Огорчённый Апраксин поделился неудачей с вельможами. Двор взбудоражен. Кампредон внёс ответ Екатерины в донесение, слово в слово. Очевидно, — полагает он, — монархиня, не стеснённая более строгим трауром, намерена править самодержавно, и, стало быть, Запад от этого будет в выигрыше.
Скорбный убор повсюду снят, но Екатерина не разрешает себе ни яркой одежды, ни бурных увеселений. Траур облегчённый будет блюсти до истечения года.
Шутов, изгнанных из дворца, она не вернёт. Воспитанница пастора любит тишину, порядок, благочиние. Нет более толкучки в её приёмной, без вызова допускаются чины не ниже генеральского. Денщики Петра уволены, царицын придворный штат увеличен.
— Немцев корчим из себя, — сетует Горохов. — Обер-гофмейстерины, камер-фрейлины, камер-фрау.
Женщин у владычицы вместе с девками, стряпухами тридцать четыре, мужчин пятьдесят да двадцать два человека при лошадях и экипажах. Накладно, но зато, по мнению иноземцев, русский двор затмевает пышностью любой европейский, кроме разве Версаля.
— Лейб-шнейдер, кофи-шёнк… Дай Бог запомнить!
Должности новые, дворянские — первый режет мясо на тарелке, второй кофе варит. Особенно же возмущает Горохова то, что учит этикету голштинец — грубиян и пьяница. Царица в рот ему смотрит.
В Адмиралтействе достроен линейный корабль. Спуск назначила ни раньше ни позже — на день рождения Карла Фридриха. Велела ему в обход Апраксина, возглавить торжество. Сама в барке, обитой чёрным, отправилась к тому берегу, любовалась оттуда, как «Не тронь меня» — могучий крёстник царя, пятьдесят четыре пушки — соскользнул со стапеля, смазанного ворванью, вздыбив большую волну. Прогремели залпы. Её величество объехала корабль крутом, пировать на борту отказалась. Герцог вскоре выбыл из застолья, ибо зело перепил. Хмельной Апраксин клял свою судьбу и плакал как ребёнок.