Новый Мир ( № 12 2007) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
“Пора популярить изыски, огимнив эксцесс в вирелэ”, — вместо “баюшки-баю” нараспев декламировала утонченная мама над колыбелькой прелестного малютки.
Его Арина Родионовна носила надраенные хромовые сапоги и отдавала инфанту честь, прежде чем посадить его на горшок.
Он был самый настоящий сын полка подземной охраны, ибо лица часовых при его появлении освещались заискивающей умильностью, поскольку его папа и мама неколебимо верили в его ясновидение: еще не умея толком выговорить слово “бяка”, малыш уже безошибочно определял, кто хороший человек, а кто нехороший.
Прочие золотушные дети подземелья, порождения подметальщиц и подавальщиц, разумеется, не только не могли с ним идти ни в какое сравнение — кощунственной показалась бы даже самая мысль с кем-то его сравнить.
Под кафельными небесами инфант никогда не видел ни живого петуха, ни живой козы, ни живого мотоцикла, ни живого человека, который мог бы дать ему пенделя и этим заставить задуматься о своем реальном месте под где-то прячущимся солнцем, — все, кроме бетона, кафеля, сапог и грандиозного папиного кабинета, он изучал по пластмассовым моделям.
Как и подобает будущему поэту, он с рождения разделял мир на здешний и нездешний, и нездешним для него было все за пределами папиных владений. Нездешним — но не таинственным, презренным, а не высоким, ибо все высокое заключалось в нем самом. Поэзия же — это прежде всего высокое отношение к жизни или уж по крайней мере нестихающая боль из-за того, что реальность не столь высока, как грезилось.
Наш же выходец из подземного царства страдал исключительно оттого, что он не единственный красавец под солнцем.
И все-таки кафельно-бетонное небо, подпертое кариатидами в сияющих голенищах, грубая натура, заключенная в изысканные формы ронделей и ритурнелей, нежная, взыскующая идеала душа, заключенная в комфортабельный каземат, — эти стихотворные записки из подполья действительно были ни на что не похожи, а потому вполне заслуженно ввели молодого автора в избранный круг культурной столицы, уже начинавшей сбрасывать омертвевшее, утрачивающее звучность имя Ленина. Однако этот стремительный успех младой певец воспринял как трагедию! Да, им восхищались. Но восхищались-то не все! И, что еще более невыносимо, — не им одним!!.
Однако погрузить весь мир в папино подземелье было невозможно, хотя он с наслаждением и отправил бы в преисподнюю своих соперников (а их оказалось какое-то возмутительное количество, пальцев руки не хватило бы, чтобы всех пересчитать!). Тогда-то им и овладела моя старшая, вернее, единственная дочь. Ибо если для каждого из нас овладеть кем-то означает навязать ему роль в своей пьесе (все мои возлюбленные в этом смысле владеют мною), то для нее овладеть означает познать . Познать не в библейском и не в отеческом (моем) смысле слова — “угадать тайную мечту”, а в смысле сугубо научном: разложить на составляющие элементы.
Если бы так — нет, у них полагается разлагать стихотворение или сказку (впрочем, это одно и то же) не на чистые элементарные частицы, но непременно на какие-то гадости, чтобы представить все высокое плодом не воображения, но исключительно кишечника. Моя дочурка еще совсем крошкой (пугающе серьезной, сказал бы я, если бы уже тогда мог догадываться, насколько это опасно), вставая с горшка, — без трусиков (в этот миг она ужасно напоминала мне маленькую Женю, какой я ее себе воображал), в одной коротенькой рубашонке, — присаживалась на корточки и только что без лупы, но с выражением не знающего жалости естествоиспытателя изучала собственную продукцию. Гришке стоило больших усилий отучить ее от этой — не привычки, но лишь откровенности, с которой она ей предавалась: пронзительность ее молниеносного прощального взгляда явно давала понять, что все необходимое она все равно успела ухватить.
Но мог ли я подумать, что именно это и сделается ее основной филологической специальностью — разбирать оттенки дерьма… Меня больше обескураживало ее влечение к мертвечине, лишенной даже и остатков живого тепла. И я каждый раз вспоминал свою идиотскую выходку…
Я был даже и для молодого папаши чересчур молод, а потому любил представляться еще более бесшабашным, чем был, и когда канцелярская тетка в загсе стала распекать меня, почему я целых полгода не регистрировал рождение дочери, я залихватски пожал плечами: девочка, дескать, слабенькая, непонятно было — выживет, не выживет, я и дожидался какой-то определенности, чтобы не ходить два раза — чтоб сразу, мол, зарегистрировать и прибытие, и отбытие. Ты слышишь, потрясенно воззвала восприемница к тетке через стол, поглощенной своеобразным обрядом крещения: она брала не глядя одну карточку за другой из аккуратного параллелепипеда (фамилия-имя-отчество-годрождения-годсмерти), перечеркивала их крест-накрест и так же не глядя роняла в беспорядочную грудку на обтянутом красной дерюжкой диване. В диванном поролоне каким-то беспечным курильщиком было выжжено черное дупло, и перечеркнутые жребии один за другим сыпались в эту черную пасть меж раздутыми кровавыми губами. Такие вот парки…
Крестительница никак не отреагировала, продолжая сбрасывать в черную дыру одного выкреста за другим, и приемщица душ принялась большими печатными буквами заполнять содержанием девственную форму, с сокрушенным негодованием потряхивая седеющими кудерьками. Она до такой степени разнервничалась, что прихлопнула заполненной карточкой моей дочурки стопку отверженных, а вторая парка без промедления перечеркнула ее и, все так же не глядя, сбросила в жерло вечности…
Его-то я и вспомнил, когда, влачась к детской площадке, нам с дочуркой пришлось миновать свежераздавленную кошку. Я поспешил отвернуть дочкино нежное личико, чтобы ужасная картина не отпечаталась в ее памяти, — в моей-то прекрасно отпечаталась, особенно глаз, торчащий из глазницы, подобно губной помаде из патрона, — и меня успело поразить, что яркий глаз моей крошки и мертвый кошачий глаз взирают друг на друга с совершенно одинаковым выражением.
Потом она что-то строила на песке с присущей ей серьезностью и деловитостью, и я на какое-то время, по своему обыкновению, отключился от реальности, а вернувшись на землю, уже не обнаружил свою малышку на прежнем месте. Однако я почти не встревожился — я сразу же поспешил к трупику кошки и не ошибся: мое дитя сидело перед ним на корточках, как когда-то перед горшком, и с тем же видом не знающего жалости естествоиспытателя кому-то задиктовывало как бы для протокола: “Глаз. Кровь. Кишки”… У нее никогда не было этих детских штучек — “гьязик”, “кловь”, “киски”, — она всегда говорила как взрослая.
Этим же самым взглядом, словно кошкины кишки или какашки, она рассматривала за нашим столом своего входящего в славу жениха, только что результаты наблюдения фиксировала в письменном виде в длящемся и по нынешний день протокольном сериале. Она и поныне познает его с утра до вечера, не прекращая этого занятия, по-видимому, даже ночью. Я, по крайней мере, не могу их представить в сладких таинствах любви: он, ее Нарцисс, ни на миг не способен оторваться от зеркала, она, его логоаналитик, — от анатомирования его выделений… Детей у них, по крайней мере, до сих пор нет.
Возможно, впрочем, что потенциального папу оскорбляет одна только мысль, что розочки с торта будет выедать кто-то другой. А дочь моя на деторождение, скорее всего, смотрит просто-напросто трезвыми глазами, а со всех разумных точек зрения неизбежные затраты на детей многократно превосходят все мыслимые приобретения. Когда грезы о материнстве, отцовстве, о продолжении рода, о бессмертии в потомстве окончательно угаснут, миру придет конец.
Супруг моей дочери не собирается жертвовать ничему, кроме аплодисментов. Однако во время своего дебюта в нашем доме он был как никогда похож на человека трогательным выражением неизъяснимой обиды на бледном личике — так семейный любимчик, впервые отправившись в лес по ягоды в новой компании, бывает потрясен, что все отправляют собранную землянику в собственный рот, вместо того чтобы угощать его. Подпольный росток оторвался от норки родимой, думалось мне, когда он в горестной отрешенности обвисал у стенки едва уловимым зигзагом, и я, невольник своей миссии всеобщего утешителя, старался сказать ему что-нибудь воодушевляющее.
Однако, возможно, из-за того, что он не был женщиной (назвать его мужчиной у меня язык не поворачивается), я далеко не сразу въехал в его мечту, а потому начал простодушно расхваливать тот самый контраст между изысканностью формы и грубостью… Но — в его грезе о себе не было места чему-либо неизящному: единым взглядом он обращал любые экскременты в чистое золото (его дежурная адъютантесса едва заметно кивала каждому его слову, поскольку она и вовсе не видела разницы между золотом и экскрементами). Правда, выражение безнадежной обиды, словно по мановению волшебной палочки, сменилось у него юмористической (“я понимаю, что не восхищаться мною невозможно, но нельзя же так открыто”) снисходительной улыбочкой: ну что вы, бетон — это же битумен , горная смола, она бывает ячеистой , мелкозернистой ...