Русский Париж - Елена Крюкова
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Спасибо.
— Где же ваше «служу трудовому народу»?
— Служу трудовому народу.
— Вольно. — Человек-груша улыбнулся. Тяжело выпростал обильное тело из-за стола. — Я и не ожидал, что бывший белогвардейский офицер окажется таким патриотом нашей Советской Родины… здесь, за ее рубежами.
Семен по-волчьи оскалился. Только бы он не заметил, как дрожат пальцы!
Медленно, чугунно ступая, человек подошел ближе, совсем близко. Семен чувствовал запах хорошего табака и лимонной цедры. И затхлый, нафталинный дух мундира.
— У нас к вам серьезное задание. — Человек помолчал; дышал тяжело, с присвистом. «Астматик, а курит». Семен заметил малахитовую пепельницу на столе, доверху полную окурками. — Очень серьезное. Вы. Должны. — Еще сделал паузу. — Убрать. Одного. Человека. Предателя. Не один. Вам помогут.
«Даже не спрашивает, согласен ли я». По спине Семена под рубахой пополз пот, обжигая хребет.
— Что я должен делать?
«Хоть бы денег заплатили. Хоть бы денег».
У него закружилась голова. Стоять на ногах, стоять!
«Если откажусь, убьют меня. Соглашаться! Я уже согласился».
Человек-груша подергал пальцами верхнюю губу. Шагнул к столу, выбил из пачки «Герцеговины флор» папиросу, вынул из кармана зажигалку «Dunhill». Семен глядел мертвыми глазами на огонек зажигалки, как на огонь свечи.
— Вас свяжут с цепочкой исполнителей. Вам скажут имя. У вас будет главный. Слушайтесь его во всем. Вы познакомитесь с подробной разработкой вашей части операции.
Семен проглотил ком вязкой, горькой слюны.
— Надеюсь, я не буду последним звеном в цепочке?
«Почему ты прямо не спросил, ублюдок: я убийца? Или — другой?»
Живая груша медленно, нахально улыбнулась. Семен увидел под вздернутой губой ряд золотых зубов. «Может, цинга. Может, выбили! Пытали? Воевал?»
— Это вам скажет главный. Павел! — возвысил голос. — Проводи товарища Гордона к генералу Саблину!
Стуча каблуками наваксенных сапог, подошел солдат.
Гордон покорно шел за прямоспинным, обритым под ноль русым солдатиком по красному ковру длиннющего коридора, и думал о себе: «Я овца».
* * *Салон Кудрун Стэнли гудел и пылал. Светился и искрился. Знаменитая на весь Париж люстра Кудрун Стэнли нависала над головами и плечами, над руками в перстнях и над хохочущими лицами гостей, как громадная, брызжущая желтым оливковым маслом сковорода.
Кого тут только не было! Знаменитости одни. Париж судачит о них, перемывает им косточки. А вот они — все тут, у нее! Джованни Монигетти с безумным взором. О, живописец хоть куда. Хоть сейчас в Лувр! Да никому его картины не нужны, его наглые, сексуальные, волоокие нагие дамы на взбитых подушках. Мастер ню! Но не мастер жить. А настоящий художник, успешный, востребованный, должен быть не городским сумасшедшим, а — мастаком! Надо уметь себя продавать!
Вот как, к примеру, эти двое. Вон, вон, беседуют в углу! Пако Кабесон и Сальваторе Баррос. Оба испанцы, оба чужаки в Париже. А Париж — уже у их ног. Пако, ты молодец! Десять рисунков в день, и в месяц — по десять холстов! Скоро Париж работами завалишь! А ты тоже хорош, Сальваторе. Красишь арбузы в желтый цвет — и катаешь их в детской колясочке по Люксембургскому саду! А усы-то, усы — длинней, чем у рака! Однажды омара вареного положил на голову, клеем к затылку приклеил. Парижане шарахались! Эпатируй и дальше публику, Баррос! Она того достойна!
И у Пако, и у Сальваторе недурно покупают картины. Разбогатели!
А Монигетти только табачный дым глазами стрижет. Работает тоже много; а толку? Себя не продашь дорого, скандально, напоказ — ничего со славой не выйдет! Слава любит наглых, дерзких и умелых. Оборотистых! Веселых!
Читайте новые стихи, поэты! Читайте их в табачном дыму своей жирной жабе, своей Кудрун! Ибо Кудрун — ваша слава! Кудрун — ваш сногсшибательный успех! Ибо только Кудрун откроет вам двери в бессмертие!
В тени фикуса на антикварном табурете сидела молоденькая девчонка, кормила грудью ребенка. Ребенок попискивал, покряхтывал. Женевьев Жане, жена Монигетти. Первенца кормит. Скоро итальяшке нечем будет семью кормить, если не прославится, остолоп.
У бильярдного стола поэт читал стихи по-русски. То и дело поправлял пальцем старомодное пенсне. Стекла блестели. Пиджак висел на плечах, как на вешалке. Про что читает? А, про их русский храм, что на рю Дарю!
Жирная жаба немного понимала русский язык. Русские эмигранты наводнили Париж. Париж стал наполовину русским городом, parbleu!
— Грохоты грузных обвалов столетья. Войнам, как фрескам, конец: все — осыпаются! Белою плетью жги нас, Небесный Отец…
А хорошо, черт побери! Здорово: «грохоты грузных обвалов столетья». Двадцатый век, да, ты даешь прикурить! А то ли еще будет! Все говорят, кричат и шепчут: война, война! Да ведь миру не жить без войны. Так Бог все придумал, о, шельма. Тихо, сейчас он бросит читать! И можно будет публику развлечь. Она уже придумала развлеченье!
— Всех обниму я слепыми глазами. Всем — на полночном ветру — вымою ноги нагие — слезами, платом пурги оботру.
Проклятье! Великолепно! Финиш. «Плат пурги», magnifique. Ты получишь свою порцию рукоплесканий, старый Орфей.
Кудрун всплыла страшным жирным поплавком из бархатного кресла, хватая воздух ртом, ударила три раза в пухлые ладони и хрипло крикнула прокуренным голосом на весь зал:
— Это божественно! Да здравствует Казакевич!
И все забили в ладоши и на разные голоса закричали:
— Vive! Vive! Vive Khazakhevitch!
Поэт раскланялся. Напротив него, на другом конце бильярдного стола, стоял высокий, мощный в плечах человек, грыз густую щетку моржовых усов, все писал, писал в толстенький блокнот толстым плотницким карандашом. А, Энтони Хилл. Прикатил сюда из своей Америки. Очарован Парижем. Тоже, пройдоха, хочет его завоевать! Ах, янки, кишка тонка!
Кудрун, покачивая обширный холодец тела на странно тонких, кривых ножках, переваливаясь, как утка, с боку на бок, подошла к американцу.
— Что пишем, Эн?
Звала его просто Эн.
Хилл отвлекся от блокнота. Взял толстую руку Кудрун, нежно поцеловал.
— О чем я могу писать, Кудрун? О Париже. Париж пьянит меня. Париж — крепчайший арманьяк. Я потерял голову.
— Потерял бы ты лучше голову от какой-нибудь свежей молодки, Эн! Гляди, какая птичка! Кающаяся Магдалина!
Мадам Стэнли кивнула на Ольгу Хахульскую. Ольга мило беседовала с поэтом в пенсне. Ага, русские голубки встретились. Теперь водой не разольешь.
— Ну, на Магдалину она мало похожа. Скорее на грешную царицу Иезавель.
— Ты образован, Эн. Есть новые публикации?
— А как же. В «Le Figaro». «Domino Press» обещает издать книжку парижских рассказов.
— К черту рассказы! — Кудрун исковеркала расплывшееся лицо ужасной гримасой. — Пиши роман! Роман — это чтиво! Это будут читать и любить! Так ты завоюешь Париж! А рассказы — дерьмо! Проба пера!
Хилл хохотал, топорщил усы. Молодой, а усы седые. Она тоже вся седая, и иранской хной красит жалкие, жидкие волосенки. Зато на жирной шее — брильянты от Юкимару!
Пако Кабесон выхватил цепким глазом из гудящей, шевелящейся одним громадным блестящим, пестрым хищным телом, табачной, смеющейся толпы смуглое, с тонкими нежными чертами, лицо Ольги. Ольгина кожа еще сохраняла аргентинский загар. Он намертво въелся в нее. «Испанка, должно быть, так смотрит: неприступно и соблазняя».
Мадам Стэнли, переваливаясь, подшагала к Ольге и взяла ее за руку. Подняла вверх Ольгину руку.
— Медам, месье! Конкурс! Конкурс!
Ольга скосила глаза на лысый затылок Кудрун — испуганно, недоуменно. Рука затекла.
— Господа, вот натура! Кто умеет держать в руках кисть и палитру — садитесь! Пишите! Награда — вот! Мой перстень! — Кудрун помахала в воздухе жирной рукой, в свете люстры блеснул огромный сине-зеленый камень, старая афганская бирюза.
— Мало! — крикнул голос из гущи гостей.
— Мало?! И — поцелуй натурщицы!
— Что вы делаете! — слабо крикнула Ольга, пытаясь высвободить руку. Кудрун держала крепко.
— Молчите, — прохрипела. — Я знаю, что делаю. Хотите прославиться? Или сдохнуть под забором? Я делаю вам имаж!
Ольга прикусила язык. Подали табурет — тот, на котором сидела и кормила младенца Женевьев Жане, времен Людовика Шестнадцатого. Натуру усадили. Принесли кусок алого панбархата, накинули Ольге на плечи.
— Пурпур — цвет королей!
«Красный флаг. Пролетарское знамя».
Натурщица катала язык во рту, как леденец. Отчего-то стало смешно, будто щекотно, от множества пристальных, раздевающих взглядов. Тащили мольберты, выдавливали на вонючие палитры краску из тюбиков. Наливали скипидар в плошки. Да тут царство художников! Этот конкурс — не первый! Тут всегда такой балаган!
Ее жгли глаза мужчины, похожего на смуглого ангела. Безумный взгляд, обреченный. Он быстро махал кистью по холсту, будто опаздывал, будто бежал от пожара, от гибели. Ее гладили глаза усатого франта — боже, таких усищ не видала она никогда! Ее сверлили глаза маленького мужчинки, почти карлика, он тоже спешил, ударял кистью, как шпагой. Выпад. Еще выпад! Сраженье! Искусство — это сраженье. Кто выиграет? Кто победит?