Мургаш - Добри Джуров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Признаете, ли себя виновным? — спросили меня на суде.
— В чем виновным?
— Вы что, не читали обвинительного заключения? Вас судят за преступные действия, — раздраженно сказал судья.
— Этой деятельностью я могу только гордиться!
Мой адвокат, старый коммунист, трогал меня за руку и шептал:
— Отвечай короче. Ты прав, но такими разговорами можешь схлопотать себе лишний год тюрьмы.
Я пожимал плечами. Разумеется, адвокат был прав. Но снова и снова вступал в пререкания с прокурором. Он прерывал меня, когда я начинал говорить об издевательствах в полиции, о побоях, о бесчеловечном режиме.
Когда предоставили слово Коле Зеленому и Косте, они также стали жаловаться на инквизиторский режим в полиции, и судья поспешил закончить допрос.
— Мы сейчас судим не полицию, а вас, — проговорил он.
К вечеру наше дело было окончено. Мы с Костой были осуждены на год тюремного заключения каждый. Коле Зеленый получил три.
Осужденных отвели обратно в центральную тюрьму. Для нас тюрьма была настоящим университетом. Там можно было встретить и молодых и пожилых людей, полуграмотных рабочих и профессоров — профессиональных революционеров с большим жизненным опытом и огромной эрудицией.
Нелегальная тюремная партийная организация старалась, чтобы заключенные изучали стенографию, иностранные языки, историю, философию, политическую экономию, социологию и учились плетению корзин.
Не прошло и двадцати дней нашего пребывания в тюрьме, как пополз слух, что среди нас — провокатор. Старший по нашей камере как-то отвел меня в сторону и кивком показал на одного из заключенных.
— Берегись его. Говорят, он работает на полицию.
Я посмотрел на этого человека и подумал, что вижу его впервые. Сейчас мне показалось, что у него маленькие бегающие глазки, злобные, подстерегающие; отвисшие уши, нижняя челюсть выдается, как у обезьяны.
Он редко смеялся, и это стало тяжелой уликой. Не смеется лишь тот, у кого совесть не чиста. В то тяжелое и страшное время наша главная сила была в единстве, во взаимном доверии, в уверенности, что за тобой стоит друг, на помощь которого можешь всегда рассчитывать.
И вот наше самое сильное оружие — вера в товарища — было выбито из рук.
Гангрену необходимо оперировать, провокатора — ликвидировать, если это невозможно — изолировать.
И мы его изолировали. Он остался один, совершенно один против сотен заключенных. С ним никто не разговаривал, никто не давал ему огня, чтобы прикурить, кружку воды, кусок хлеба… И маленькие его глазки расширялись от ужаса, он смотрел на нас с мольбой, ожидая, что мы скажем ему хоть слово — пусть даже слово гнева и осуждения, но мы молчали: ведь мы считали, что перед нами возможно — враг!
А потом нам сообщили: он действительно враг!
До этого момента мы только молчали. Теперь пришла пора действовать.
Несколько лет назад провокатор, вероятно, был бы сразу убит. Но сейчас мы заявили начальнику тюрьмы:
— Уберите своего человека!
— Вы ошибаетесь, господа, он ваш же товарищ, и, как и все вы, будет находиться в тюрьме до тех пор, пока не истечет срок наказания.
— Если вы не переведете вашего провокатора к уголовникам, мы объявляем голодовку.
— Это ваше дело, но я буду строго соблюдать тюремный режим.
Человек стоял в камере с побледневшим лицом, опустив плечи, и вопрошающе глядел на нас. Но мы молчали. Молчали до того момента, пока надзиратель не открыл дверь камеры и в нее не вошел один из уголовных, неся бак с похлебкой.
— Мы объявляем голодовку, — заявил наш староста. — Будем голодать до тех пор, пока начальство не уберет от нас своего провокатора.
Он вскинул руку и пальцем чуть не уперся в грудь нашего бывшего товарища. Тот стоял не шевелясь, с отрешенным взглядом.
— Наливай ему! — приказал надзиратель разносчику. Тот начал наполнять миску. Налил один черпак, потом второй, третий, пока похлебка не полилась через край. Провокатор молчал, словно не понимая, что происходит. Потом он медленно взял миску в руки и швырнул ее в бак.
— Убирайся!
Разносчик поспешно отступил назад.
— Но, но, полегче, — прикрикнул надзиратель, — не тронь! Они плюют на тебя, а ты еще подлизываешься.
Надзиратель и разносчик вышли. Дверь захлопнулась, и мы улеглись на нары. При голодовке силы нужно было беречь. Вскоре дверь камеры снова с шумом распахнулась. Сзади надзирателя маячила фигура солдата с винтовкой.
— Ты, ты и ты — все немедленно в карцер! Этот пусть остается.
Мы неторопливо начали вставать с нар, и, выходя из камеры, бросали презрительные взгляды на провокатора. Вероятно, они были словно пули.
Голодовка продолжалась и в карцере до тех пор, пока не стало известно, что провокатор переведен к уголовникам.
Там его и оставили. Начальник тюрьмы несколько раз вызывал его к себе, предлагал подписать просьбу о помиловании, обещая сразу же освободить его из тюрьмы. Однако на все уговоры заключенный неизменно отвечал «Нет!»
— Но почему же?! — не выдержал однажды директор. — Почему ты не хочешь свободы? Неужели ты думаешь, что они когда-нибудь простят тебя?
— Вы обманули моих друзей, вы смогли ввести их в заблуждение, но со мной этого вам сделать не удастся. Или вы, господин начальник, забыли, что я коммунист и поэтому сижу здесь?
Впоследствии он доказал на деле, что действительно коммунист, проявил твердую волю, веру в партию и вновь вернулся в ее ряды.
Оружием заключенных в борьбе против произвола администрации всегда была голодовка. О ней сразу узнавала общественность. В газетах — отечественных и зарубежных — начинали появляться соответствующие сообщения и отклики, правительству направляли гневные письма, в тюрьме появлялись различные делегации, в знак протеста проходили стачки на фабриках и заводах. И потому ничто не могло так испугать администрацию тюрьмы, как объявление голодовки.
В софийской тюрьме мы несколько раз объявляли голодовку. За участие в одной из них я был отправлен в карцер на десять дней. Нас вместе с бай Янко из Костенца направили в «жабий рай» — карцер. Он находился в левом крыле подвала и действительно представлял собой идеальный питомник для жаб и лягушек. Из лопнувшей канализационной трубы постоянно текла грязная вода и превращала в жидкое месиво глиняный пол. В воздухе стояло нестерпимое зловоние.
Не успел я выйти из «жабьего рая», как меня вызвали на свидание. Приехала из села мать. Увидев меня, бледного и худого, она заплакала и сказала:
— Ах, Донко, Донко, до чего же тебя довели…
В конце 1937 года большинство заключенных перевели в сливенскую тюрьму. Туда в феврале 1938 года отправили по этапу и