Пушкин ad marginem - Арам Асоян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возможно, эта параллель выглядела бы весьма нарочитой, если бы не общее родство пушкинской и набоковской Нины с Татьяной. В рассказе Нина – идеал Васеньки, и не только образец женственности. Недаром Набоков передал своему герою имя собственного литературного псевдонима, Василия Шишкова. Автобиографические черты проступают во многих автохарактеристиках персонажа «Весны…» правда, Васенька нигде не называет себя писателем. Рассуждая о прозе Фердинанда, он предпочитает говорить в сослагательном наклонении: «… будь я литератором, – признается он Фердинанду, – лишь сердцу своему позволял бы иметь воображение»[211]. Однако все размышления Васеньки о литературе свидетельствуют о глубоком понимании истины искусства и тайн художественного творчества. Резкое неприятие Васенькой литературной дребедени, идейной пошлости, рассудочного сочинительства примечательно не только в отношении к прозе Фердинанда, но и к Нине, ибо именно в ней сосредоточено, воплощено то, что начисто отсутствует в имитационном, призрачном мире Фердинанда, его изощренных экзерсисах и что представляется Васеньке онтологической ценностью искусства, мерой истинного бытия. И если бы Васенька был писателем, то уж, наверное, муза являлась бы ему в облике Нины, чей таинственный узор, внутренне независимый, отмеченный лишь прихотью благодати, словно подтверждает пушкинский афоризм: «Цель поэзии – поэзия»[212].
Исповедуя эту максиму, Набоков взвешивал свое творчество «на пушкинских весах», где решающими для него были полнота мироощущения и доверие к свободе артистического духа. Парируя нападки литературных недображелателей из числа русских эмигрантов, Сирин писал:
Меня страшатся потому,Что зол я, холоден и весел,Что не служу я никому,Что жизнь и честь свою я взвесилНа пушкинских весах, и честьОсмеливаюсь предпочесть[213]
Одним из открытых и сторонних признаний верности Набокова пушкинскому смыслу творчества стала оценка зарубежного критика, воспринимающего наследие писателя в широком контексте современной литературы, известной свои концептуализмом и «игрой в бисер»: Набоков был назван одним из последних представителем XIX века[214].
Орфический сюжет в стихотворном романе А. Пушкина
Мифы – первомысли человечества.
Г.-Г. Гадамер«На всех уровнях человеческого опыта, даже самых заурядных, – отмечал М. Элиаде, – архетипы продолжают придавать жизни смысл и творить культурные ценности»[215]. В результате возможно «сведение многообразия реальных текстов к инвариантному тексту культуры»[216]. Он предстает как универсальная культурная модель, которая соотносится с конкретными литературными текстами как «конструкт-текст», как план выражения. Подобное возведение реальных текстовых сюжетов до уровня инвариантных персонажей с «взаимно несводимыми пространствами» Ю. Лотман называл «сюжетом культуры»[217]… Такой сюжет служит предпосылкой определения «универсалий культуры», которые необходимы для типологического описания, изучения литературы и создания метаязыка типологических штудий. Например, по наблюдениям Ю. Чумакова, пушкинский Онегин соотносится с топокомплексом Воды, а Татьяна – Суши. Татьяна сродни, прежде всего, земле, растительности. Ее женская природа характеризуется устойчивостью, постоянством, укорененностью. Между тем сопричастное пространство Онегина – река. Его природа подвижна, текуча, переменчива. «В этом самом общем сличении, – пишет исследователь, – проглядывается как основная сюжетная контраверса, так и более фундаментальны проблемы»[218]. Действительно, здесь налицо «ценностно-смысловые» пространственные характеристики персонажей, которые проясняют архетипическое ядро героев романа: Онегин начинает обретать тень Одиссея, Татьяна – тень Пенелопы. С Онегиным, как и с гомеровским героем, связана абсолютность «мотива пути», продиктованного в древнем эпосе волей Посейдона. Оба персонажа осуществляют движение «внутри универсального пространства, которое представляет собой их мир»[219] Кроме того, Онегин, подобно Одиссею, все время пребывает на грани утраты памяти, забвения своих истоков[220]. Так возникает типологическая параллель, свидетельствующая о том, что у «культуры нет истории, ибо она свернута в сознании (…) автора. Культурные смыслы, – пишет Л. Баткин, – синхронны»[221].
Но в диаде, образуемой Одиссеем и Пенелопой, нет места Автору, без которого универсум пушкинского романа перестает быть самим собой. Следовательно, семантический ряд «культурного сюжета», где основа принадлежит гомеровским героям, страдает недостаточностью[222].
Этот вывод обращает нас к словам А. Позова, русского эмигранта, автора книги «Метафизика Пушкина», на страницах которой, по замечанию одного из критиков, «акцентирует пушкинскую способность проникновения в смысловую иерархию бытия»[223]. Позов пишет: «Пушкин, Татьяна и Русь – это русская онтическая Триада (…) Кто хочет уловить русский дух и понять русскую душу, должен понять архетипичность Пушкина и Татьяны»[224]. Утверждение Позова натурально отсылает нас к Гоголю, Белинскому, Достоевскому… к ставшим хрестоматийными письменам: Пушкин – «это русский человек в его развитии, в каком он, может быть, явится чрез двести лет»[225], Татьяна – «колоссальное исключение» и вместе с тем «тип русской женщины»; автор стихотворного романа разгадал «тайну народной психеи», «тайну национальности»[226]… и т. д., вплоть до гениального замечания Белинского, что есть «романы, которых мысль в том и заключается, что в них нет конца»[227]. Последняя реплика соотносится не только с человеком «неоконченного существования».
Онегиным, но и еще с одной триадой пушкинского романа: Автор, Онегин, Татьяна, поскольку весь его текст «построен как многообразное нарушение многоообразных структурных инерций»[228]. Это наблюдение подтверждается и на уровне метаописания, когда пушкинские персонажи возводятся к предшествующей литературной традиции, к примеру, дантовской, ибо в стихотворном романе немало отсылок к «Божественной Комедии», да и одна из особенностей «Евгения Онегина» как раз и состоит в том, что центральные персонажи сосуществуют сразу в двух реальностях, квазиэмпирической и обусловленной преемственностью художественного сознания. В итоге сюжетные ситуации романа героев и романа Автора, корреспондирующие с «Комедией», порождают ряд постоянно перестраивающихся ролевых дуэтов, вступающих в диалог с художественным миром дантовской поэмы: Онегин и Татьяна благодаря «опасной книге», спутнице героини в «тишине лесов», оказываются конгруэнтны Паоло и Франческе, Пушкин и Татьяна – Данте и Франческе, с другой стороны, Пушкин и Татьяна соотносятся с Данте и Беатриче, Пушкин и Онегин – с Вергилием и Данте. Суть такой соотнесенности стихотворного романа с «Комедией» предстает не в механическом соответствии определенного романного образа тому или иному персонажу дантовской поэмы, а, вероятно, в непроизвольных, пульсирующих ассоциациях творческого гения Пушкина, в свободной филиации дантовских идей, порождающей каждый раз новые художественные ценности, и, наконец, в смыслопорождающей природе текста «Онегина».
Следовательно, языком метаописания пушкинского романа вполне может стать не только некий «сюжетный язык» (Е. Мелетинский) «Одиссеи», но и «Божественной Комедии», что само по себе свидетельствует о гибкой диалогичности «Евгения Онегина», где каждое событие, каждый мотив выводит за пределы текста. Но если «Комедия» может служить языком метаописания стихотворного романа, то, что может быть метаязыком самой дантовской поэмы? Самый скорый ответ указует на миф об Орфее и Эвридике, хотя бы потому, что нисхождение в преисподнюю является инвариантным для мифа и средневековой поэмы. Впрочем, сами по себе среднелатинские странствия в потустороннем мире не могут быть признаны типологически сходными с катабазисом Орфея, поскольку в христианских сочинениях попасть на тот свет – значило умереть. В результате непременным условием «хожений», средневековых видений было воскресение из мертвых, иными словами, чудо божественной воли. На таком фоне оригинальность автора «Комедии» и типологическое сходство ее героя с Орфеем выглядит особенно убедительным. Данте, как и Орфей, спускается в нижний мир живым. С греческим мифом соотносится и замысел автора поэмы. В письме к Кан Гранде делла Скала поэт писал, что цель его «Комедии» – «вырвать живущих в этой жизни из состояния бедствия и привести к состоянию счастья»[229]. Бедствием мыслилось утрата «правого пути», духовная смерть. Показательно, что, по мнению Алкея, и Орфей своим поступком во имя спасения Эвридики учил «людей, рожденных на свет, смерти бежать»[230].