Пушкин ad marginem - Арам Асоян
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Спустя два столетия после смерти Шамфора опубликованная библиография его изданий и литературы о нем насчитывает около пятисот названий[264]. В ней фигурируют имена Аристофана, Данте, Талейрана, Фосколо, Камю, Беккета… и нет имени первого поэта России, хотя тема «Пушкин и Шамфор» в отечественном литературоведении была заявлена уже в двадцатые годы прошлого века. К ней обращались обращались Б. Л. Модзалевский (1926.), Н. К. Козьмин (1928.), Н. О. Лернер (1935), Р. П. Мошинская (1989), наконец, Ю. М. Лотман[265].
Здесь нет необходимости касаться даже основных идей и замечаний пушкинистов по поводу связей творчества поэта с наследием Шамфора, но о краткой статье Ю. М. Лотмана следует упомянуть особо, потому что одна не замеченная, как и другие, – о чем речь впереди, – пушкинская реминисценция, такая же парафраза пересказанного Шамфором анекдота, какой является и высказывание Жермены де Сталь, о котором писал в своей заметке Лотман. В статье «Еще о „славной шутке“ мадам де Сталь» он указал, что «славная, – по словам Пушкина, – шутка», – «Правление в России есть самовластие, ограниченное удавкою», – является перефразировкой сентенции Шамфора: «Правление во Франции было абсолютной монархией, ограниченной сатирическими песнями»[266].
«… именно в сопоставлении с афоризмом Шамфора, – пишет Лотман, – слова г-жи де Сталь приобретают полный смысл и, прежде всего, композиционную законченность: в Англии власть правительства ограничена парламентом, во Франции – насмешливыми песнями, в России – петлей, которой давят тирана отчаявшиеся подданные (такая композиция, – замечает ученый, – обычна в жанре философского афоризма: ср., например, максиму Шамфора о том, что в Италии женщина не поверит страсти своего любовника, если он не совершит преступление, в Англии – безумия, во Франции – глупости)…Однако, – продолжает Лотман, – знал ли Пушкин афоризм Шамфора? На него, кажется, – высказывает предположение автор, – можно ответить положительно»[267].
Предположение ученого находит подтверждение в калькировании Пушкиным некоторых анекдотов Шамфора, а порой – в формальных особенностях подражания. На них мы и хотим обратить внимание, хотя пушкинская реминисценция, о которой пойдет речь, интересна не только своей формой, но и сама по себе, а именно, фактом ранее не фиксированного заимствования.
В статье «Александр Радищев» Пушкин назвал автора «Путешествия из Петербурга в Москву», «истинным представителем полупросвещения», в котором идеи французских просветителей отразились «в нескладном искаженном виде, как все предметы криво отражаются в кривом зеркале» (XII, 36). В черновике, уточняя свое определение, Пушкин писал: «Отымите у него (Радищева. – А. А.) честность, в остатке будет Полевой» (XII, 355).
Смысл пушкинской остроты не сразу поддается экспликации. Напомним, что в статье «Несколько слов о мизинце г. Булгарина и о прочем» поэт, издеваясь над Гречем и Булгариным, а также издателем «Московского Телеграфа», оказавшимся с ними в «добром согласии», именовал Н. Полевого «славным Грипусье» (XI, 211).
Происхождению этого прозвища Полевой был обязан «Северной пчеле», которая немало потешилась, когда в отделе мод «Московского Телеграфа» заметила ляпсус: здесь сообщалось о цветах платьев – «голубом, розовом и грипусье». Последнее слово было искажением французского “grispoussiere”, что в переводе означает «серый цвет пыли».
Казус с автором «Истории русского народа» послужил поводом для насмешек над безупречностью и глубиной его образованности, которая всегда была для Пушкина предметом досады. Уже в 1825 г. он советовал кн. П. А. Вяземскому, «сводничавшему» опальному поэту в издатели Н. Полевого: «Да ты смотри за ним, – ради бога! И ему случается завираться! Например, Дон Кихот искоренил в Европе странствующих рыцарей!!! В Италии, кроме Данте единственно, не было романтизма. А он, – возражал поэт, – в Италии-то и возник….» (XIII, 184). Через год в другом письме Пушкин, замышляя «завладеть» каким-нибудь журналом, отговаривает Вяземского «соединиться» с Полевым, ибо издатель, пишет он, «должен 1. знать грамматику русскую, 2. писать со смыслом (…) А этого-то Полевой и не умеет» (XIII, 304).
Таким образом, пушкинская формула «Отымите у него честность, в остатке будет Полевой», связавшая имя Радищева с издателем «Московского Телеграфа», имеет серьезную подоплеку; тем более что слово «полупросвещение» в текстах Пушкина встречается лишь дважды. Первый раз оно прозвучало в пушкинской рецензии, опубликованной на страницах «Литературной газеты», – “О «Разговоре у княгини Халдиной» Фонвизина”, – где рассуждения о фонвизинском персонаже, судье Сорванцове, завершались резюме Пушкина: «Словом, он истинно русский барич, каковым образовали его природа и полупросвещение» (XI, 96). Так в отзыве о фонвизинском аудиторе была предвосхищена нелестная характеристика Радищева. Конечно, Радищев не Сорванцов, но знаменательно, что, по мнению Пушкина, оба представляют одно и то же ущербное явление, хотя и далеко отстоят друг от друга. Чем же Радищев мог заслужить оскорбительное уподобление Сорванцову? Портрет Сорванцова складывается у Фонвизина из диалога героя с княгиней Халдиной и благодаря его «говорящей» фамилии.
По словарю Вл. Даля, сорванец – дерзкий проказник и нахал. В близком значении употреблено это слово и в письме Пушкина И. И. Дмитриеву. “Вероятно, вы изволите уже знать, – пишет он, – что журнал «Европеец» запрещен (…) Киреевский, добрый и скромный Киреевский, представлен правительству сорванцом и якобинцем” (XV, 12). Слова «сорванец»» и «якобинец» в этом контексте оказываются синонимически близкими.
У фонвизинского Сорванцова «катилининское», по замечанию княгини, честолюбие, природный ум и воспитание, которое вселяло в сердца «ненависть к отечеству, презрение ко всему русскому и любовь к французскому»[268]. Халдину он ужасает тем, что проиграл в карты деревню, где погребены его родители.
Правда, благодаря одному молодому человеку, который «имел просвещение и хорошее поведение», Сорванцов уже осознал свое «невежество» и не ставит его «себе в достоинство»[269], но фонвизинский герой словно пародия на пушкинского Радищева, в котором тридцатишестилетний поэт увидел «невежественное презрение ко всему прошедшему, слабоумное изумление перед своим веком, слепое пристрастие к новизне, частные поверхностные сведения, наобум приноровленные ко всему.» (XII, 36).
Преклоняясь перед личным самостоянием и мужеством Радищева, Пушкин в эти годы давно отошел от политических воззрений, ущербность которых заключалась для него прежде всего в игнорировании исторических закономерностей, которые он понимал как «необходимое следствие нравов и духа времени» (XI, 238). В результате, в статье «Александр Радищев» рождается оппозиция, связующая Радищева с Карамзиным. В самом общем виде ее содержание таково: на пути преобразований Радищев был сторонником радикальных мер, пафос же Карамзина заключался в обогащении, усложнении и развитии культуры[270]. Эволюция самого Пушкина, как латентного героя статьи[271], реструктурировалась и сопрягалась, условно говоря, с движением от Радищева – к Карамзину.
Вот почему творение Карамзина, где автор предпринял беспримерную попытку восстановить прошлое, по мнению Пушкина, «вечный памятник и алтарь спасения, воздвигнутый русскому народу» (XI, 316), а «Путешествие из Петербурга в Москву» – «типографическая редкость, потерявшая свою заманчивость» (XI, 245). В итоге, рождается острота: «Отымите у него (Радищева. – А. А.) честность, в остатке будет Полевой» (XII, 355).
Вероятно, она не случайно осталась в черновике. И дело не только в ее резкости, «шутка» Пушкина слишком напоминала кальку с анекдота, услышанного Шамфором от лорда Килмейна, или милорда Тайроли, бывшего более десятка лет английским послом в Португалии. «Mylord Tirauley disait qu’apres avoir ote à un Espagnol ce qu’il avait de bon, ce qu’il en restait etait un Portugais»[272] – «Милорд Тайроли утверждал, – сообщает Шамфор, – что если отнять у испанца его достоинство, то получится португалец» [Ш., 215].
Пушкинская острота, метившая одновременно и в Полевого и Радищева, именно в сопоставлении с афоризмом Шамфора, воспользуемся словами Лотмана, приобретает полный смысл и композиционную законченность.
Несомненно, что она плод искусного освоения французского анекдота. Но, как говорил искушенный В. К. Шилейко, область совпадений столь же огромна, как область подражаний и заимствований.
Аргументы, подтверждающие справедливость этого мнения, встречаются часто. Передают, например, что Людовик XIV однажды с досадой заявил собственному исповеднику, упрекнувшему легкомысленные слабости короля в своей проповеди: «Я готов сказать себе это сам, но я не хочу, чтобы мне это говорили»[273].