Черный ветер, белый снег. Новый рассвет национальной идеи - Чарльз Кловер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В то время как либеральная российская историография оплакивала монгольское вторжение в XIII веке, «иго», как историческую трагедию, прервавшую связи России с культурами Византии и Европы, частью которых она была, евразийцы праздновали это событие: «татары очистили и освятили» Русь. И не было, по их мнению, противоречия между татаро-монгольским наследием и православием как уникальными составляющими русской цивилизации: большевизм, подобно Золотой Орде, очистил Россию, избавил ее от общего с Западом будущего и знаменовал наступление особой цивилизации.
Монголоцентрическая историография евразийцев была по большей части не глубокой этнографической теорией, но, скорее, символическим жестом, отвергающим западное наследие России ради народного и первобытного. Это был эстетический элемент внутри утопической теории, а не серьезная попытка укоренить в русской истории культуру степи. В первом поколении евразийцев один лишь историк Георгий Вернадский, впоследствии эмигрировавший в США, придавал также и научное значение некоторым из наиболее умеренных утверждений евразийства по поводу татаро-монгольского наследия.
Трубецкой написал вдохновенное эссе «Наследие Чингисхана», доказывая, что историческая склонность России к идеократии и авторитарному правлению идет от монголов. Однако этот труд не принимал всерьез никто, даже его автор. В 1925 году он писал Савицкому о готовящейся к печати статье, характеризуя ее как «тенденциозную»: «…еще большой вопрос, не нужно ли будет ее вообще скрыть от широкой публики… для серьезной исторической критики она… может послужить легкоуязвимым местом»[68]. В итоге эта работа была опубликована под псевдонимом. Трубецкой признавался Сувчинскому: «Я бы все-таки не хотел ставить своего имени под этим произведением, которое явно демагогично и с научной точки зрения легкомысленно»[69].
Глава 4. В Тулу с самоваром
В 1922 году судьба улыбнулась Трубецкому: ему предложили место преподавателя в Вене, на кафедре славянских языков. Счастливая случайность: эту вакансию предлагали солидному мюнхенскому профессору, но тот отказался, и работа досталась Трубецкому. Трубецкой был, несомненно, счастлив перебраться в Вену, одну из интеллектуальных столиц Европы, но вместе с тем находил работу преподавателя славянских языков несколько для себя забавной, о чем и вспоминал много лет спустя, в 1933-м, в письме к Якобсону: «Беженство нас научило тому, что именно «в Тулу-то и надо со своим самоваром ездить»»[70]. Он обыгрывал известное выражение, означающее то же, что «продавать лед эскимосам», и подытоживал:
То есть в Париже эмигрантам надо открывать модные магазины и ночные кабаки, в Мюнхене – пивные и т. д. Русским славистам по тому же принципу лучше всего в славянских странах. В других странах из русских славистов не устроился никто, кроме меня, но это исключение подтверждает правило: я устроился не в качестве слависта (каковым я в момент своего назначения вовсе и не был), а главным образом в качестве князя, – и это как раз в Вене, в которой своих князей хоть пруд пруди!
С венской вакансии для Трубецкого начался невероятно плодотворный период в сфере как политической деятельности, так и лингвистических штудий. В сентябре 1922 года он писал Якобсону, что у него настала очень продуктивная полоса: «Хожу как одержимый. Новые мысли душат, распирают, едва успеваешь записывать». Он переслал Якобсону первый подробный план – разумеется, намечавшейся «Праистории славянских языков»[71].
В 1925 году Якобсон, Савицкий и Трубецкой вместе с чешскими и русскими коллегами основали Пражский лингвистический кружок. Группа займется многими теоретическими вопросами, интересовавшими евразийцев, и придаст им более респектабельный теоретический лоск[72]. Они будут регулярно собираться в Праге, то в доме у Савицкого, то в центральном кафе «У принца», и за пивом и сосисками штурмовать основы новой теории, которая радикально преобразит лингвистику[73].
В совокупности работы Трубецкого, Якобсона и Савицкого отстаивали мысль, что у каждой культуры и цивилизации имеются естественные границы, которые обозначают пределы подсознательной конфигурации уникальной культурной геометрии. Культуры определяются цельным субстратом неосознаваемых соотношений между звуками языка, музыкальных гармоний, народной одежды, искусства и даже архитектуры, которые естественно возникают на определенной территории и заканчиваются на общих географических границах[74]. Эти же границы размечают и пределы распространения крупномасштабных культурных изменений, они подобны водоразделу: внутри границ культура и язык текут навстречу друг другу.
Евразийцы предполагали, что подобная граница проходит приблизительно от Мурманска до Бреста на западной оконечности Белоруссии и далее до румынского Галаца, разделяя Европу вертикально по множеству критериев. По одну сторону – православный мир, по другую – католический. По одну сторону – русские песни пятитонного звукоряда, и этот же звукоряд широко используется у финских и тюркских этносов внутри русской зоны влияния, но почти не встречается по ту сторону разграничительной линии[75]. Эта граница также приблизительно разделяет некоторые довольно специфические языковые элементы: на евразийской стороне обнаруживается фонологическая корреляция согласных[76], отсутствующая по другую сторону черты[77]. Трубецкой считал эту линию границей евразийского культурного конгломерата.
Савицкий утверждал, что территория Внутренней Азии, то есть Евразия, принадлежавшая прежде Российской империи, а теперь СССР, представляет собой единое, интегрированное географическое явление. Эта «зона» образовалась благодаря сравнительной ровности ландшафта от Западного Китая до Карпат, и тянущаяся с востока на запад через всю эту территорию полоса плодородной земли соединена по вертикали шестью крупными речными системами. Согласно формулировке Савицкого, Россия – это особый «материк», отделенный от соседей мощными барьерами, а внутреннее его устройство способствовало смешению и взаимодействию разных народов[78].
Представления Трубецкого о культуре как системе запечатлены в ряде статьей, посвященных одной идее: все народы Российской империи благодаря ее уникальной культуре сплотились в нерасторжимый политический союз. Как он писал в 1921 году:
Эта культура есть сама особая зона, где принимают участие, кроме русских, и угро-финны, и тюрки Волжского бассейна. Эта культура соприкасалась на востоке и юго-востоке с тюрко-монгольской «степной», а через нее связывалась с древними культурами Азии[79].
Лингвисты XIX века представляли себе эволюцию языка в виде процесса дивергенции от общего предка: например, французский и итальянский произошли от единого латинского корня и множество индоевропейских языков – от санскрита, как тогда это понимали. Но оставалась нерешенная проблема: как объяснить, почему, скажем, балканские языки, происходившие от разных предков, обнаруживают заметное сходство между собой?
Опираясь на свои фонологические исследования, Трубецкой и Якобсон доказывали, что язык приобретает те или иные черты не случайно, а в результате внутреннего действия системных, упорядочивающих лингвистических законов. «Зоны конвергенции», как те же Балканы и Внутренняя Евразия, где языки разного происхождения со временем сближались, таким образом приобретали мистическое, телеологическое значение, предназначение. Как пояснял в 1929 году Якобсон, вопрос «откуда» сменился вопросом «куда»[80]. А Трубецкой подхватывал: «Эволюция фонологической системы направляется в каждый данный момент тенденцией к цели»[81].
С точки зрения обоих ученых, процесс становления заведомо не мог быть случайным. В нем должен быть смысл, резон, неподвластный никакой человеческой воле. Эволюция языков, по мнению Трубецкого, происходила во времени, но не в истории – история была областью каприза, случая, прихоти, а временем управляла необходимость. Итак, происходившая во времени конвергенция неосознаваемых структурных характеристик евразийских языков приобретала значимость метафизическую. В «евразийский культурный конгломерат» входило 200 различных языков и этносов, в том числе восточные славяне, финны, тюрки и монголы, а на периферии – кавказские и палеоазиатские народы, объединяемые не общим происхождением, но культурными и лингвистическими заимствованиями. Этим заимствованиям евразийцы придавали особое телеологическое значение: так называемая тенденция к общему развитию казалась им важнее общего происхождения.
Евразийцы отдавали первенство бессознательным процессам, поскольку эти процессы следуют математической логике, не поддаваясь принуждению, политике, случаю, «истории». Национальный язык можно распространить с помощью государственной воли или колониального принуждения, однако звуковые структуры языков могут сближаться лишь благодаря некоей подсознательной симпатии. Заимствование на самом элементарном, атомарном уровне – на уровне перехода звуков – представлялось им более существенным, чем такие свидетельства близости культур, как родство слов. Например, Трубецкой был уверен, что тональное сходство русского, финского и тюркских языков является более очевидным маркером внутрикультурной «симпатии», чем очевидные лексические параллели в чешском, польском и русском, где одинаково обозначается «рыба», «рука» (в польском гека) и так далее.